Школа шпионов

(1)            

 

Выхожу из автобусa, иду по Пасифик стрит и вижу на правой стороне улицы белое здание. Черные буквы над входом сообщают, что это гостиница, а клерк за столиком говорит:

— Вы не найдете ничего более дешевого и одновременно подходящего для такой хорошей девушки, как вы. — Так это или нет, я не знаю, но я ему верю и плачу тридцать долларов за комнату.

Он спрашивает нужна ли мне помощь с багажом, и когда я показываю ему мой рюкзак, он говорит:
— Ну, это не багаж.

После оплаты комнаты, у меня остаётся сорок долларов, и я чувствую себя богачкой. Я иду по Пасифик стрит, заглядываю в окна ресторанов и смотрю на людей, которые сидят за столиками и едят, будто это для них самое естественное занятие в мире. Возможность пообедать в ресторане мне даже в голову не приходит, потому что, хотя я богата и голодна, мне представляется, что рестораны для тех, кто так богаты, что им ничего не стоит выбрасывать деньги на ветер. Почему-то я раньше никогда не бывала в супермаркетах, хоть и давно уже живу в Америке – может быть, родители оберегали меня от этого жизненного опыта, делая все покупки сами. И вот теперь прохожу мимо супермаркета, захожу, вижу вокруг больше еды, чем могу съесть за всю жизнь, и после долгих колебаний во фруктовой секции выбираю коробочку с клубникой, а из пятидесяти сортов сыра в секции сыров выбираю сыр хаварти, потому что он разрезан на кусочки и я смогу его есть в своей комнате без ножа. С сыром в правой руке, с клубникой в левой, становлюсь в очередь к кассе и вдруг слышу русскую речь. Поворачиваюсь и вижу, как какой-то человек выгружает продукты из корзины обратно на полку и говорит стоящей рядом белокурой подруге: “Это нам не нужно. И это нам не нужно. И это. И это.”

Лицо его подруги мне не видно, но по ее напряженной шее мне довольно ясно, что она недовольна тем, как он вынимает из супермаркетовской коляски все вкуснятины, которые ей нетерпелось попробовать.

— Для поддержания мозговой деятельности, — говорит мужчина, — человеческому организму не нужно ничего, кроме молока, хлеба, яиц и куска мяса.
Он ставит эти четыре предмета первой необходимости на прилавок рядом с моим ужином.

Я указываю на свои скудные съестные припасы и говорю: “Mой первый день в Монтерее.”

— Бьюсь об заклад, что вы прибыли из одного из центров нашей так называемой цивилизации с целью преподавания на нашей конюшне со всеми нашими русскими мальчиками и девочками.

— Нет, — отвечаю я наивно, — я буду работать русским инструктором в Военнoм институтe иностранных языков.

— Значит, угадал. Это как раз то, о чем я говорю. ДиЭлАй — одна большая конюшня, и все наши конюшенные мальчики и девочки ненавидят друг друга и готовы поедать друг друга живьём, что, конечно, вполне естественно.

Я спрашиваю его, о ком он говорит – об учениках? Он говорит, — Нет, боже упаси, конечно же, нет! Ученики – единственные наши друзья и сторонники в этом ужасном заведении.

   Но если не об учениках, тогда о ком же он говорит – наверное, об учителях?

— Да, если хотите, можете называть их учителями.

Я спрашиваю о причине их ненависти друг к другу: эмигранты третьей волны ненавидят эмигрантов второй волны, а эмигранты второй волны ненавидят эмигрантов третьей волны и первой волны? Я знакома с историей эмиграции. Эмигранты первой волны бежали из России во время или сразу после революции; эмигранты второй волны прибыли сюда в конце Второй мировой – в основном это этнические русские, которых немцы вынудили работать на Третий Рейх, или те, что попали в немецкий плен и выжили, а после войны стали т.н. перемещенными лицами. А эмигранты третьей волны – ну, я одна из них, и этот человек и его подруга также представители третьей волны. Третья – это те, кто, как я с родителями, уехали в семидесятые и восьмидесятые, в основном, евреи, получившие возможность эмигрировать и таким образом освободить одну шестую часть земного шара от нашего нежелательного присутствия.

Он говорит: — Это не из-за волн, первой или третьей, а из-за паскудной человеческой природы.

Он ждет, пока блондинка заплатит за их покупки, и когда она заканчивает и отходит от кассы, он говорит до свидания, а его подруга впервые поворачивает ко мне свое тонкое розовое лицо и тоже вежливо говорит:  — До свидания.

Они выходят из магазина, а я иду обратно в свою дешевую маленькую комнату в побеленной гостинице на Пасифик стрит. В комнате я некоторое время размышляю о смятой записке, которая все это время лежала у меня в кармане. В записке этой моя мама напоминает мне позвонить Левитиным, с которыми мои родители познакомились во время нашего давнего пребывания в Риме. Рим был промежуточным пунктом для советских беженцев – мы провели там три месяца; там и повстречались мои родители с Левитиными, вместе посещали какие-то руины и церкви, которые всем туристам в Риме необходимо посетить, хотя мои родители и Левитины не были туристами и даже не были гражданами ни одной из стран, снабжающих мир туристами. Теперь Левитины работают в Монтерее, в том самом ДиЭлАй’е, в котором получила свою первую работу и я. Мои родители позвонили им из Нью-Йорка, спросили могу ли я пожить у них несколько дней пока не найду свою квартиру, и Левитины сказали, почему бы и нет, пусть ваша дочка позвонит нам, когда будет в Монтерее. Ну, теперь я здесь, в Монтерее, и в руках у меня мамина записка с номером телефона Левитиных, и я уплетаю свой сыр с клубникой и размышляю о том, что ожидает меня в этом ярко раскрашенном городе.

 

(2)

У сержанта голос, как пулемет. Странная дрожь охватывает меня от его словесных выстрелов, но когда он спрашивает, холодно ли мне, я говорю «нет». Как ему объяснить, что дрожь эта не от холода, а от его голоса, который стреляет в нас словами, не предназначенными для понимания – слова эти мы должны принимать на веру, хотя это не урок закона Божьего, а подготовка к преподаванию русского языка. Сержант на самом деле – не сержант, но на нем военная форма и на плечах полоски, определяющие ранг. Мне его полоски непонятны и неинтересны, поэтому я мысленно зову его сержантом, хотя истинный его ранг мне остается неизвестным. Сегодня мой первый день в Военнoм институтe иностранных языков, и я преодолеваю желание поднять руку и сказать, что нас взяли на эту работу в качестве гражданских служащих, не военных, так почему он кричит на нас, как будто он генерал, а мы рядовые? Если я скажу ему, что я здесь не в качестве подчиненного, а в качестве учителя, он меня просто не услышит, а если и услышит, то скорее всего не поймет.

Все мы тут новeнькие. Нам тщательно промывают мозги армейской дисциплиной, т.к. это не простое учебное заведение, а армия, и мы готовимся стать не просто учителями, а учителями солдат и пилотов. Когда наши студенты окончат курс русского языка, их, наверное, пошлют в Турцию, где они будут сидеть в окопах и прижимать к правому уху полевое радио, мозги их будут заняты переводом русских фраз, их пальцы — записыванием перевода услышанного в особые тетради, которые являются частью комплекта; в комплект также будут входить специальная военная ручка, банка колы и автомат. Намного позже я узнаю, что наши выпускники сидят вовсе не в окопах, а в скучных офисах, и эти офисы мало отличаются от пыльной комнаты, в которой я сижу с другими учителями во время перемен и двух часов, отведенных на подготовку к занятиям и правки контрольных работ. Сержант позволяет нам уйти раньше, потому что всех нас новых женщин-учителей вызывают в офис Тузыченко. Сержант нам сообщает, что Тузыченко – топ дог, и раз Вас сам топ дог вызывает, я не могу вас задерживать, но не забывайте, что тут у нас не просто какой-то там институт, а армия.
Через несколько недель я узнаю, что во время немецкой оккупации Тузыченко работал в гестапо, и что он так усердствовал в поимке скрывающихся евреев и так известен был этой деятельностью среди местных жителей, что не мог оставаться в родном городе после войны и потому ушел с немцами. И вот мы входим в его просторный офис, и он сидит перед нами, самый старый и самый высокооплачиваемый топ дог в американском институте военной обороны. 

Пока мы толпимся у дверей, топ дог восседает за полированным столом у окна с видом на яркие монтереевские крыши. Он обращается к нам по-русски, и его русская речь полна ошибок, которые может себе позволить только топ дог, столь давно живущий в Америке, что он и не подозревает о своих ошибках, а если и подозревает, то ему все равно. Мне непонятно, почему мы не можем сесть, ведь вдоль стены стоит десять стульев, и почему мы должны смотреть на топ дога с таким уважением, пока он сидит перед нами и коверкает русский язык, но мы продолжаем скромно стоять у дверей, потому что он – топ дог, и даже его ошибки в русском языке показывают насколько он отличается от нас, новеньких. Мы боимся открыть рот, опасаясь, что оттуда ненароком может выскочить слово на чистом русском языке, которое только подтвердит нашу эмигрантскую сущность. В этой стране, где все равны, из всех новеньких гражданство есть только у меня, потому что я приехала давно; не совсем понятно, как остальных взяли на эту работу без американского гражданства, вот, наверное, почему мы жмёмся у дверей, несмотря на то, что в огромном топ-договском офисе стоит десять удобных стульев.

Не все из нас молоды и красивы, но все вместе мы, видимо, представляем из себя некую коллективную женскую силу, и потому, наверно, зеленый огонь начинает полыхать в старых тузыченковских глазах и он витийствует на тему любой ерунды, которая приходит в его топ-договскую голову.

Он разглагольствует о том, как сокольники приучают своего сокола возвращаться по окончании полета, независимо от того, чем в это время занят их отсутствующий сокол, даже если он, скажем, готовился спариваться с соколихой. Тузыченко поднимает правую руку ладонью вверх и указательным пальцем левой указывает на большой палец правой.

— Нужно держать руку вот так, — говорит он, – повторить это пять раз, и сокол приучится сюда садиться: видите этот бугорок, вот сюда он каждый раз и садится.

Раздается негромкий стук, дверь приоткрывается, в комнату заглядывает Гарри Левитин.
— Позвольте, сэр, похитить одну из ваших прекрасных пленниц.

Тузыченко молчит и молчание это не простое. Чем дольше оно длится, тем яснее нам всем становится, что молчание это особое и что оно явно не предвещает ничего хорошего.
Левитин продолжает, как ни в чем не бывало: — Эта ваша прекрасная пленница, сэр, остановилась в моем доме. Мы с женой ждем за дверью, сэр, мы ждем освобождения вашей пленницы. Рабочий день закончился и нам не платят за сверхурочные. И вот мы стоим и ждем-с.

В словах Левитина нет должного уважения, в них слышится что-то совсем другое, непристойное уважение, а, может, и вовсе никакого уважения нет в его словах. И вот я вижу, как наши новые учительницы выпрямляют спины и некоторые из них даже осмеливаются чуть пошевелить пальцами ног в своих советских сандалиях, которые выглядят, будто они сделаны в девятнадцатом веке. Тузыченко угрожающе двигает бровями, дабы всем было ясно, как он озадачен и, может, даже немного рассержен, немного обескуражен; и вот уже не только тузиченковские брови, но и мозг его, видимо, приходит в непривычное движение в поиске слов, которые дадут Левитину понять кто есть он, а кто – Тузыченко. Но Тузыченков мозг, по видимому, перенапрягся, сил осталось немного, поэтому ничего ему в голову так и не приходит. Мне разрешено уйти, и когда мы садимся в машину, Левитин становится еще более неуважительным и называет Тузыченко городским сумасшедшим.

 

Продолжение следует…

Нет комментариев

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

-->

СВЯЗАТЬСЯ С НАМИ

Вы можете отправить нам свои посты и статьи, если хотите стать нашими авторами

Sending

Введите данные:

или    

Forgot your details?

Create Account

X