Она вздумала умереть в начале февраля. К тому времени мы не созванивались уже дней десять или больше, мы даже не заметили этого, потому как каждый были заняты собой, она одинокой, бессобытийной старостью, я – одинокой, событийной молодостью. Она — моя бабушка, я — ее внук. Она – полковник милиции в отставке, я — актёр, умело маскирующийся под режиссёра. Между нами города, годы, любовь, ненависть, прощение и прощание. В детстве мы спали вместе, у меня не было комнаты, мы спали на одном диване: женщина шестидесяти лет и десятилетний мальчик. Я не мог заснуть без тепла ее руки в моей руке, она отворачивалась к стене, но перекидывала ко мне свою шершавую (от белизны, обработка углов после кота) руку, и я засыпал, но прежде произносил молитву, которую сам сочинил, мантрочка на сон грядущий, два предложения, текст, который я никому не скажу, не передам, не опубликую, единственный сакральный текст, неспособный покинуть меня, иначе мне придёт крышка, ночь превратится в затяжной кошмарный сон, и в этом сне я умру или ещё чего хуже. Что это — хуже — я до сих пор не знаю.
Теперь ей восемьдесят один, и она вздумала умирать. Утром встала с кровати, закружилась голова, упала на пол, так ломается кукла на шарнирах, складывается в горстку дряблых мышц под тонкой кожей, и, кажется, не найдёт в себе сил встать. Но вдруг находит. Переползает на кровать, лежит на кровати, на той самой кровати, на которой мы когда-то лежали вместе, лежит и протягивает руку не внуку, а смерти, на вот, бери, забирай, сколько я буду здесь так лежать, сильная, с железной волей, полковник милиции, прожившая свою жизнь без слез и слабостей. Но никто не берет руку, как ни зови. Остаётся лежать и ждать, не есть, почти не пить, терять и без того потерянную форму, размывать свои краски, как будто кто-то тебя разбавил водой и от твоего первого цвета ничего не осталось. Какая ты была? Зачем такой стала?
— Похороните меня, вот и все, что ещё тут говорить? — голос в трубке на мой, переставший быть дежурным, вопрос — как ты там?
— Бабуль, я хочу тебя попросить, как прилетишь туда (показываю на небо, она понятное дело не видит, да и не верит), держи там за меня кулаки.
— Прежде чем держать кулаки, мне надо умереть — отвечает и кладёт трубку. И мне здесь крыть нечем.
Это был ковид. При условии, что она не выходит из дома уже несколько лет, кто-то заразил, наверное, соседи. Она пролежала две недели, не вставая с постели, за ней ухаживал ее сын, мой отец, и его жена. Она не принимала таблетки, не кашляла, не задыхалась, почти не разговаривала, а потом в один день все само собой разрешилось. Она встала и раздумала умирать. Вдруг откуда-то появился азарт, так чувствуют себя победившие, перемены слышались в голосе, он стал звонче, моложе прежнего, наполнился обертонами, красками, в лежачем, двухнедельном состоянии в редких фразах, сказанных по телефону, не было и капли жизни, если смерть и не брала ее за руку, то, наверняка, сумела проникнуть в голос, я не узнавал ее артикуляцию, манеру говорить, строй предложений.
Голос – катализатор наших болезней, тревог, побед и поражений. Если ты умеешь слышать голос другого, понимать другого по голосу, есть большая вероятность, что ты сумеешь услышать себя.
По китайскому гороскопу моя бабушка – змея. На восемьдесят первом году она подтвердила это своей почтисмертью. Это какая-то уникальная способность: спрятаться в песок, превратившись в могильный холмик, затаиться, регенирироваться, сбросить отмершую кожу и выйти из песка живой и новой.
Здесь важно сказать, что в какой-то из дней февраля, когда каждый наш разговор был «как бы последним», я отпустил ее туда (снова показываю на небо, она не видит и снова не верит), я прожил ее смерть, выпустил свою руку из ее руки и, прочитав самодельную молитву, заснул без тревоги и волнения. Ушедший туда — мне видится живущим (существующим) в безопасном месте, он менее уязвим, чем находящийся здесь, на земле. Мы пребываем в перманентной опасности, в разбавленном слезами страхе, что новой регенерации не будет и мы так и останемся в этом песке одинокой, бессобытийной молодости, потом старости, а потом и вовсе превратимся в мелкий песок.
Два дня назад я созвонился с бабушкой. Когда почтисмерть сменилась для неё жизнью, ее новым, змеевидным витком, наше общение сново свелось к двум, трём звонкам в месяц. Между нами так и осталась стена непонимания, но мы стали ближе. Почтисмерть помогла нам услышать друг друга. Мы обсудили с ней, как жить в новое время. Уйти с головой в песок, задохнувшись там, или же продолжать верить в мировую регенерацию. Почтисмерть себя, своего дела, стремлений, мечт – все это так сейчас знакомо и осязаемо. Сколько продлится наша почтисмерть? Она невсамомделишная, понарошковая, ты как будто снова в детстве, в кошмарном сне, в битве со злом, оно тебя или ты, где та рука, которая вытащит из этого морока?
Моя бабушка, всю жизнь говорившая словами из телевизора, впервые заговорила своим, новым голосом. На девятом десятке. Пройдя почтисмерть и выйдя из этого сражения победительницей, она больше не хочет никаких войн. Она хочет мира. Пусть одинокого, пусть бессобытийного, пусть мира только для себя, в этом возрасте можно иметь на это право, мира, раскрашенного редкими звонками внука-артиста (что с него взять), двумя, тремя фразами, брошенными ей соседями, бегущими по лестницам, вверх, вниз, вверх, вниз, вверх, вниз.