На дереве около магазина болталась тряпка. Высоко, давно.
Довольно высоко, чтоб не ухватить и в прыжке, и так древне, что ветер от весны к весне перегонял ее по соседним веткам, не давая, впрочем, воли отцепиться и утомленно упасть.
Поначалу все задирали головы. Потом привыкли и проходили мимо, пощелкивая семечками.
По тряпке определяли приезжих. Если задерет голову, подивится, значит, неместный. Конечно, всякая тряпка имеет свою суть. Обладала ею и поселковая.
До полета тряпка числилась фартуком с петухами.
Петухов можно было вполне разглядеть, как и угадать по тяжелым важным складкам материал. Видимо, это был лен.
Петухи, вышитые треугольниками, квадратами и ромбами, были красные от радости, а тесемки болтались зеленые и веселые.
По фартуку было интересно изучать геометрию — если зрение хорошее, конечно, или любишь проводить параллели между Евклидом и тамбурным швом.
Проходя под тополиным знаменем, я мысленно чертил гипотенузы, катеты, медианы от правого петуха к левому, от условного гребешка к символическому хвосту, от клювов к каемке.
Характеры у петухов тоже были разные, хоть конструктивно они были устроены одинаково. Левый был миролюбив и оптимистичен, а правый ерепенился и постоянно хотел бабу, но прилетали только голуби.
С сырыми вёснами лица их заострились и стали похожи на закопчённые лики святых из второстепенного жития архангельской губернии. Выцвели и стали легки характеры. Правый успокоился и смахивал на высохшего хулигана, взявшегося за ум. Левый обестелеснел и пел про себя. Тесьма колыхалась старым сеном.
Я приехал к бабушке.
— Ваня, — сказала бабушка, шаркая валяными тапочками. — Звонила Татьяна, хочет передать лошадь. Сходишь?
— Какую лошадь, — осторожно спросил я.
— Да неважно, — раздраженно сказала бабушка. — Старая дура. Все мы старые дуры. Передай ей все это, если тебя не затруднит.
Она распутала дверки тумбочки, стреноженные бельевой резинкой, и долго копалась внутри.
На пол сыпались перьевые перины, сухие цветы, собранные в гербарий еще при хрущеве, вазочки из макраме, окаменевший пластилин, вольфрамовые спицы, выжигатель по дереву, само дерево, прошедшее двенадцать стадий усушки и утряски и теперь пригодное не только к выжиганию, но и к распиловке, шлифовке, окантовке и росписи в разделочные доски метр на метр как готовый сборный элемент стены щитового домика охотника, и марля в пяльцах.
— И вот это, Ваня, — бабушка дошла до пакетика, бессильно хрустящего целлофаном. — С прошлого года лежит, все забываю с днем рождения ее поздравить.
Назвала адрес.
Дом оказался знакомый, рядом с петухами. Поднялся и нажал звонок.
— Кто там, — басом грянуло из-за двери.
— Это Ваня, от Нины Афанасьевны.
Тяжелая дверь с филенками, покрытыми масляной краской на десять слоев, по которым, если подковырнуть, можно изучать всю историю страны от финской до Олимпиады-80 (в более поздний период дверь, видимо, культурным вмешательствам не подвергалась) открылась внутрь.
На меня смотрел гренадер в вытянутом платье в цветочек.
Один глаз гренадера бил в грудь, другой заходил с фланга и угрожал отрезать коммуникации. Пахло кашей и старостью.
— Ваня, — сказал мушкетер, — проходите, Ваня. Сами уж как-нибудь, я совсем ничего не вижу.
И, повернувшись кругом, медленно ушла в глубь редута.
Послышались знакомые звуки. Видимо, у Татьяны была точно такая же тумбочка, как у бабушки. Наконец, канонада закончилась, и вышла Татьяна. В руках Татьяны была чугунная лошадь.— Вот, Ваня, — сказала Татьяна. — Передайте бабушке. А то я совсем слепая, а лошадь жалко.
Я осторожно принял скакуна с деталями.
На вид это был буйный жеребец. Судя по весу — жерёбая кобыла, запечатленная каслинским маслоделом в период тяжелого осмысления детских воспоминаний.
— Спасибо, — сказал я. — Бабушка просила передать.
И протянул пакет.
Татьяна нащупала пакет и дрожащими пальцами начала изучать внутренность.
— Ах, — сказала Татьяна, — она помнит, помнит!
Из пакета вытащила фартук — китайский, полипропиленовый, с гжельской росписью самоваром, как ее понимают в провинции Ханчжоу.
— Никак не могу найти свой фартук, Ваня. Потерялся уж когда не помню. Красивый, с петухами. А Нина мне говорит, да куплю я тебе, старая дура, что ты стонешь.Татьяна медленно завязывала тесемки.
— Красивый?
Татьяна затрясла зелеными от старости усами и тревожно посмотрела одновременно на меня и куда-то в окно.За окном, на ветке, трепыхались стертые зимами слепые петухи.
— Очень красивый, Татьяна, — сказал я. — И петухи такие яркие.
Года через три обрезали тополя и фартук с веток сняли.