Бог сказал: «Умри, Васька!» — и я умер за минуту до полуденной пушки, изрыгнувшей комок спёртого воздуха. Было по-весеннему солнечно и только талый снег свалялся, почернел и пропах, как створоженное молоко. И вот что любопытно. В тот самый миг, когда меня сломали, как ветку вербы апрельским воскресным утром, на берегу Венецианской лагуны мрачная Анна, пробежав строку: «Земную жизнь пройдя до половины…», сунула планшет в рюкзак и подошла, переступая с камня на камень, к веснушчатой Агнесс.
— Ты уже трахалась? Только не ври, что нет! — чмокнула Анна девушку в темя и обняла за широкие, как у пловчихи, плечи.
— Что у тебя на уме? — Агнес раскраснелась, мягко отстранила подругу и весело забарабанила пятками по воде.
Сам не знаю как, но я слышал этот трёп, а ещё побывал в дебрях Африки, в прериях Аризоны, на узких улочках Толедо и в окутанном смогом Шанхае, где всё кишело китайцами. Я знал каждого поимённо, как если бы был микробом, клонировавшим себя для турне по планете. И шанхайцы эти проявили такую сноровку, что уместились на моих роговицах — все двадцать четыре миллиона.
«Весёлая же у тебя смерть, приятель!» — подумал я, но прежде, чем вечность слизала меня шершавым языком, чтобы, распробовав, понять, скормили ли ей разнотравье или угостили пучком сочного клевера, я погостил в миллионе городов, посёлков и деревень. И везде, куда я проникал через кротовые норы в пространстве и времени, хозяева накрывали в мою честь столы, от белых сорочек рябило в глазах, а в уши мне лились такие сладкие речи, что я призадумался: а за того ли меня принимают? Не пора ли объявить, что мне одиннадцать лет, и что всё, чему я научился у Витьки, — соседа по парте, — так это раскалывать грецкие орехи, предварительно поместив их в дверной косяк. Моё отрочество только пускалось наперегонки с детством. И хотя я и щёлкал математические задачки не хуже Перельмана, вызубрить к девяти годам дюжину языков, как Пико делла Мирандола, не сумел… К чему же такое внимание? Мне так захотелось предъявить доказательства своей никчемности, что, выйдя из себя, я стал тормошить тельце, к которому когда-то прикипел душой. Я лихо нырнул в кровоток, в перебитую артерию, где эритроциты оказались зелёными, как ирландцы в День святого Патрика. Веселье, которое здесь царило, — очевидно, до здешних ещё не добрались слухи об осколке, торчавшем из моего окровавленного виска, — приободрило меня, и я даже осмелился заглянуть в свой приоткрытый рот. Зубы были целы, язык не прикушен, а голосовые связки (chordae vocales verae) были идеальны, ведь логопед, к которому меня водила мама, вылепил их, как скульптор, удаливший резцом всё лишнее, — все мои дислалии и дисфонии. Затем я прошёлся по позвоночнику. Одна лопатка торчала — результат родовой травмы. Акушерка выдавливала плод, запретив матери делать кесарево, мол, начинать жизнь с поблажек не по-мужски. В отместку я заперся в утробе, пока младенца не вытолкала взашей с красивым, но ассиметричным личиком: что-то от отрока Васнецова, глаза которого — блестящие, с поволокой, — до безобразия широки, а черты лица хрупки, как церковный хрусталь. А ещё моя шея была тонка, как свеча, абрис щёк замысловат, как византийская вязь, уши нежно очерчены, а рот одновременно кроток и дерзок. Уверен, я свёл бы с ума не одну девчонку, если бы дожил до возраста либидо, когда в уши мальчишке, прильнув к ним горячими и влажными губами, природа шепчет слова любви…
И тут я почувствовал, как время бухнулось в обморок. Но прежде саранча, облепившая детскую площадку, снялась с места убийства и, стрекоча крыльями, полетела вдоль Малого проспекта Васильевского острова. Остался лишь развязный паренёк — тот, что хватил пивную бутылку о горку, чтобы смахнуть меня, как куропатку из двустволки. Подойдя ко мне, полупьяный, с проблесками осознания в широко распахнутых глазах, он что-то буркнул, затрясся, и превратился в гигантскую саранчу. Раненый в голову, я летел к земле медленно, как в научно-популярном фильме, где пуля, вылетев из раскалённого ствола, не торопится прошить яблоко насквозь. И прежде, чем время, по чьим щекам уже барабанили, очнулось от обморока, Васька погрузил в его рыхлую плоть свои холодеющие пальцы. В полудрёме мальчик увидел, как нож, блеснув на солнце, очистил яблоко от жмыха. «А что такое смерть, — подумал подранок, — как не лёгкий перекус!». След от зубов остался на сочной мякоти плода, уже подвергшегося ржавлению, и с замиранием сердца Васька ждал, когда щербатое стекло штопором вывинтит морозный воздух из апрельского полузабытья. А намотав баллистическую кривую на височную кость пострела, осколок уселся в его щенячьем мозгу, точно там ему и было место…













