Город утраТ

Обычно юность уходит. Как и детство, да и вся человеческая жизнь. Куда? По-разному. Мне кажется, однажды я уловила чудесную закономерность. Если всеми струнами души настроиться на любовь, очень даже можно вернуть себе исчезнувшее во времени. В самых дорогих подробностях и в самых обычных обстоятельствах.

Недавно получили письмо от моей подруги, её дочь собралась поступать в Тартуский университет. «Пожалуйста, напиши, как там в Тарту. Ты же училась и…», – тут я прервала чтение, потому что мой сын-гимназист непристойно заржал на этой самой фразе.
– Ха-ха! Мушкетёры двадцать лет спустя!
Мне тоже стало смешно, потом немножко грустно, а потом снова смешно.
– Во-первых, не мушкетёры, а их возлюбленные. А во-вторых, ну и что… И слава Богу, что всё – позади.

Старинный студенческий городок вырос, изменился почти до неузнаваемости, многие улицы получили новые названия, какие-то магазинчики и кафе закрылись, а им на смену возникли новые. Но я-то вижу его только таким, каким он был в начале 80-х… И буду видеть всегда, потому что не раз замечала за собой это свойство – видеть предметы, явления, города, людей, животных… не такими, какие они есть, а такими, какими они живут во мне.

Я столько раз ездила маршрутом Таллин – Тарту, Тарту – Таллин, что, наверное, изучила каждое дерево и каждую табличку по дороге. Первым автобусом или минской «Чайкой» в понедельник из Таллина в Тарту, а потом в пятницу после лекций автобусом из Тарту в Таллин.

Когда я впервые случайно прочитала название города ТАРТУ наоборот – не припомню. Но меня это сильно поразило своим печальным символизмом.

Странно наблюдать себя со стороны. В настоящем мы можем только ощущать себя и, даже смотрясь в зеркала или витрины, воспринимаем только это самоощущение. А когда пытаемся заглянуть в прошлое, всё словно отдаляется и начинает действовать само по себе.

Я, например, с трудом различаю свои черты в той девочке с конским хвостом, которая вот уже час почти дрожит на мостике через Эмайыги. Капает мелкий дождь, ветрено и темно. Она – в малиновом плаще с чёрным лаковым поясом, который не защищает её ни от дождя, ни от ветра. А ей так зябко, так одиноко и так плохо, что не хочется жить дальше. Мостик как мостик. Речка как речка. А мне семнадцать лет. Почти как в песне «Течёт река Волга», которую пели наши родители вместе с Людмилой Зыкиной.

Не плачь, ты ещё почувствуешь себя в этот миг счастливой! Правда, спустя много лет. Девочка на мосту не оборачивается. Сейчас она направится к междугородним телефонным автоматам и станет набирать Таллин. У неё есть мама и папа, и кто-то из них — обычно, папа — обязательно снимет трубку и встревоженно скажет: «Ало?!» И то, что эта девочка через несколько секунд услышит голос моего отца, наверное, единственное, из-за чего я всегда ей страшно завидую. Но девочка невыносимо страдает в 80-м — у неё свои потери и своя мука. Зато у меня всё это уже далеко.

Дом Барклая де Толли. Интересно, а он все ещё падает и по-прежнему вызывает мысли о Пизанской башне? А игрушечные здания, свежевыкрашенные в салатовый, жёлтый и розовый… А Ратушная площадь, где снимали «Соломенную шляпку»… Чёртов и Ангелов мосты. Заросшие полудикие парки. Дискотека в общаге у физиков, где посвящали в студенты и просто устраивали вечеринки.

Уже никто и не вспоминает, как в студенческой столовой после закрытия оставался не запертым вестибюль с убогими цинковыми столами, заставленными пятикопеечными гранёнными стаканами с молоком и кефиром и тарелками с чёрным и белым свежим хлебом – традиция. Так заботились о малоимущих студентах ещё в буржуазной Эстонии и продолжали в моё время. А ещё для тех студентов, которым негде было ночевать, оставляли на ночь открытым отапливаемый холл Пеахоне – главного здания университета. Но я этого уже не застала.

В студенческой столовой, именуемой попросту «Собачник», довольно разнообразно можно было поесть копеек за пятнадцать-двадцать, а за тридцать – так вообще от пуза. Ну мы-то с девчонками туда редко выбирались обедать – предпочитали либо посидеть в «Старой деве», которую ещё почему-то называли «Евой Браун», либо давиться омерзительным, но сытным мясным паштетом из буфета при нашей общаге, который стоил семь копеек огромный кусище, заедая его хлебом из «Собачника».

В «Еве Браун» подавали вкуснейший картофельный салат с молочными сосисками или омлетом на выбор, обалденные пирожные со взбитыми сливками и настоящий густой и ароматный кофе, приготовленный из свежемолотых зёрен Арабики без оглядки на количество этих самых зёрен. Запах роскошного, великолепно приготовленного кофе был частью самого напитка и визитной карточкой всегда каких-то несоветских маленьких эстонских кафе. «Сяде» – по-эстонски искра – официальное название «Старой девы» «Евы Браун».

А кто помнит развалины Научной библиотеки, где по ночам кричали филины и мелькали скорбные тени эксматрикулированных? Наш курс ещё забирался по ветхим ступенькам винтовых лестниц и дышал всей пыльной древностью бессмертных сокровищ Научки. Ещё не было построено финнами суперсовременное здание Новой библиотеки прямо рядышком с Пялсони 14, нашей общагой, чтоб ей пусто было. Но ей, вернее, в ней, пусто не бывало, и добиться в этом пыточном доме вожделенного каждым филологом койкоместа мог не каждый, а только хорошо успевающий студент.

Первое, что приходит сразу на ум – крысы и клопы. Эту живность я узнала именно на Пялсони. Туалеты с душевыми – до сих пор не могу понять, почему женский туалет был расположен прямо напротив мужского душа, а мужской – женского. То, что ни там, ни сям не имелось дверей, как-то терялось на общем фоне разрухи и беспредела. Безумно опасные ночные дежурства на вахте. Да, общага на Пялсони – это было что-то.

Как-то лет пять назад прочитала то ли в «Молодёжке», то ли в «Эстонии» статью про Алексея Шипулина – режиссёра-документалиста. Надо же, закончил второй вуз, снимает незаурядное кино. Очень хорошо помню Шипу – а кто его не помнит из тех, кто в 80-х бывал на Пялсони! У него ещё было очень смелое и запоминающееся прозвище – Шестикрылый Семи***.

Я познакомилась с Шипой ещё на абитуре при очень нестандартных обстоятельствах. А дело было так. Оформив место в общаге и получив бельё, я пришла в свою временную комнату, чтобы заправить постель, оставить учебники и кое-какие вещички. Про то, с каким чувством я застилала пятнистый и рассыпающийся в руках подозрительными комьями матрац с печатью 1935-го года, говорить не стану. И вот я запираю комнату и отъезжаю на выходные в Таллин, чтобы приехать в воскресенье перед экзаменом и первый раз провести ночь в студенческом общежитии.

Когда вернулась, в комнате уже было несколько абитуриенток. Я направилась к своей тумбочке и вдруг в ужасе замерла на месте. На моей кровати кто-то лежал.

– Что это? – я обратилась к девочкам, которые тоже разбирали свои вещи.
– А это – твоя постель? Мы подумали, что в нашей комнате кто-то из старшекурсниц остался.
– Да, это – моя кровать! И тумбочка с моими вещами! Что же мне делать?
– Надо будить!
Уже не помню, кто набрался нахальства и потряс спящего за плечо. Из-под одеяла показалась небритая, безобидная и очень нетрезвая физиономия и, помычав, недовольно отвернулась.

Когда девочки поняли, что это – парень, к тому же пьяный, его начали будить все. Будили полночи. Потом, отчаявшись, легли спать – утром экзамен. А я предприняла последнюю попытку:
– Ну пожалуйста, я не смогу же утром соображать, если не посплю! Пустите же меня! Это – моя постель!
И тут Шипа, не разлепляя глаз, широким жестом откинул одеяло.
Итак, первую ночь на Пялсони я спала на стуле. Утром Шипа, сильно извиняясь, быстро убежал опохмеляться. Когда после экзамена, я стала снимать постельное бельё, заметила на простыне кровавые капли.
– О Господи, а это ещё что?!
– Смотри, у нас тоже, – показали свои простыни девочки. – Ничего не поделать – клопы.

Позже, я часто видела Шипу то в одной комнате, то в другой – почти всегда выпившим, всегда голодным и неизменно добродушным. Он мог указать, что и где можно найти, был готов оказать любую помощь: от перетащить вещи до побыть с кем-то, чтобы утешить. Когда он учился и, главное, как успевал при такой насыщенной общажно-общественной жизни да ещё и под мухой, оставалось загадкой. Шипу никто никуда обычно не звал, он везде появлялся сам, руководствуясь каким-то сверхъестественным чутьем на пищу, алкоголь, тёплую компанию, беду, праздник… Его везде принимали с почтением – обидеть Шипу считалось крайним злодейством и страшно плохой приметой.

Внезапно, но предсказуемо он возник и на моём восемнадцатилетии, которое мы всей группой отмечали в Ыппитуба – учебной комнате – на Пялсони. Пришёл с подарком – книгой переводных стихов, которую я, каюсь, так и не смогла прочитать. Разбирая библиотеку при отъезде в Германию, я нашла эти стихи и отложила в стопки, которые мы передали в детскую Мустамяэскую библиотеку. Шипа душевно поздравил меня, выпил водки с пепси-колой за здоровье моё, моих родителей, моих друзей и всех хороших людей, станцевал со мной медленный танец и исчез так же естественно, как и появился.

А книжный магазинчик по пути в университет с идиотским названием то ли «Политплакат», то ли «Политкнига», в котором продавались по вполне доступным ценам изумительные альбомы по искусству, иностранные книги… Я в нём покупала на французском Дюма и Мопассана очень недорогого издательства «Фламмарион». Гхм-хм… именно там, вдохновившись оригинальной дизайнерской идеей, неожиданно посетившей меня при разглядывании бесполезных своей монументальностью портретов Леонида Ильича Брежнева, я совершила один из своих многочисленных рискованных поступков.

Репродукции портретов были выполнены на твёрдой мелованной бумаге превосходного качества, а стоили, как и все агитматериалы, сущие копейки. Мы тогда с девчонками решили обклеить нашу комнату обоями. Обои можно было купить только наподобие уплотнённой туалетной бумаги – хорошие обои просто так в магазинах не продавались.

И вот, щупая плакат, я стояла и, возбужденно щурясь, прикидывала, что если купить штук семьдесят шесть-восемьдесят леонидов ильичей, да и расклеить их валетом вместо обоев по нашей комнате в общаге… должно получиться очень даже неплохо. Цвет фона был нежно-циановый, лицо – бежеватое, волосы – седоватые, брови – воронова крыла, костюм – тёплого коричневого тона. Оживляли гамму красные с золотой искрой орденские ленты и жёлтые звёзды. Причём стоило всё удовольствие раза в три дешевле, чем если бы покупать тусклые бездарные обои. Я решилась почти мгновенно. В кармане лежала стипендия.

Честное слово, весь комизм ситуации я осознала много-много позже, наблюдая, как Ольга с Галкой корчатся и всхлипывают, разглядывая плакаты и слушая мои серьёзные доводы – и просто валятся на пол, наклеивая портреты на стену.

Наша комната стала знаменита на всю общагу. Да что на общагу – на весь универ! К нам, как в комнату смеха, стали ходить посетители, некоторые даже приносили то конфет, то колбасы, то почитать редкую книжку. Особый эффект достигался за счёт внезапности и парадоксальности впечатления: сразу при входе сюжет обоев из-за ритмичности рисунка лицом вверх – лицом вниз не бросался в глаза. А уже через минуту гости плакали и тряслись от гомерического хохота.

Веселье длилось около недели. После чего меня вызвали на ковёр к ректору. Тогда ещё ректор разговаривал и по-русски, хотя бумажка с ректорским выговором студентке первого курса факультета русской филологии висела на эстонском. Не скажу, чтобы ректор был очень зол или недоволен. Строгим голосом, глядя в сторону, он объявил, что за подобное поведение ещё не так давно я бы просто вылетела из университета. Но сейчас время другое, к тому же за меня заступилась кафедра. Поэтому мне объявлен ректорский выговор с требованием до вечера начисто ободрать комнату.

Ну, это всё, конечно, не так интересно. Самым замечательным в Тарту всегда, как себя помню, был Лотман. Да и сейчас, спустя столько лет, так оно и осталось. И то, что мне довелось не просто быть его студенткой – слушать и наблюдать, спрашивать и записывать, сдавать, бывать в их с Зарочкой доме – но и вызвать у него сначала интерес, потом неудовольствие, стало одним из важнейших моих уроков.

Нам крупно повезло, как и всем тем будущим русским филологам, у кого профессор Лотман читал не только свой прославленный курс «История русской литературы первой половины XIX-го века», но в самом начале учебы ещё и «Введение в специальность». Про то, как повезло тем, кто занимался в Лотмановском спецсеминаре и говорить нечего! Это был настоящий выигрыш.

Чаще всего вижу Юрия Михайловича в коричневом перепачканном мелом костюме, светлой рубашке с легкомысленным ярким галстуком. Волосы длинные, седые, взъерошенные. Невысокий, худенький, с лохматыми седыми же усами. Очень похожий одновременно на Эйнштейна и Гофмановского кота Мурра. Глубокий взгляд больших карих глаз из-под густых седых бровей – одновременно цепкий и беспомощный.

Он казался мне старцем в свои пятьдесят восемь или пятьдесят девять лет, хотя и был чрезвычайно подвижен и даже грациозен. Видимо, сходство с котом усиливалось именно за счёт пластики. Лотман говорил негромко, слегка заикаясь; не припомню, жестикулировал ли больше обычного – наверное, всё-таки нет. Зато мог изобразить кого угодно и что угодно так живо и образно, что казалось перед тобой не почтенный тартуский профессор, но артист.
Юрий Михайлович проводил обычно спецсеминары дома потому, что занятия могли начаться днём и закончиться глубокой ночью. А ещё я бывала там по поводу курсовой работы. Да и в конце 80-х – один раз, когда я приезжала поговорить с Лотманом о своём дипломном сочинении.

Как-то раз я застала ЮрМиха, зависшего между верхними полками стеллажей в их с Зарой Григорьевной необъятной квартире, почти все стены которой были заполнены книжными полками от пола до высоченного потолка. Лотман висел боком, ловко цепляясь пальцами рук и ног за полки, и под подбородком победно удерживал чудом найденный томик. Его глаза хищно посверкивали, усы топорщились над озорной улыбкой, и я тогда страшно пожалела, что нет фотоаппарата – так он был хорош! Книги жили везде. Надевая обувь, можно было случайно обнаружить в сапоге какой-нибудь старинный журнал, невесть как туда попавший.

Помню, Джерри – овчарка Лотманов – как-то сожрал кусок моей лисьей шапки вместе с пирожком, который я в неё схоронила. Вообще-то можно было смело не брать с собой пайков – чаем с бутербродами при долгих бдениях обязательно бы напоили. Вот я и поплатилась за жадность и предусмотрительность.

Лотман был сильнейшим магнитом и стимулом для нас всех. На его лекциях и занятиях никогда не хватало мест – народ подтягивался отовсюду: с других курсов, других факультетов, из других городов. Слушали, сидя на полу, на подоконниках, стоя у стен. Он читал лекции так, что забывалось, что это – лекции, что это – литература, что есть время и место, что за дверями аудитории существует ещё что-то помимо того фантастически яркого мира, который вдохновенно и легко творил на наших глазах ЮрМих силой своего богатейшего воображения, энциклопедического запаса всевозможных знаний, уникальной памяти, блестящей логики и потрясающего юмора.

Лучшего рассказчика представить себе невозможно. ЮрМих не просто в совершенстве владел историческим и художественным материалом каждой эпохи, рассыпая подробнейшие сведения изо всех областей искусства, культуры, экономики, политики, но и виртуозно складывал из бессчётных частиц многоцветную мозаику великих и обычных жизней и судеб. Лотман импровизировал, его мысль бурно и грандиозно ветвилась, ассоциации и параллели, парадоксы и подобия… Дух захватывало, так далеко уносились мы вслед за его неисчерпаемой эрудицией и задором. Но всегда – и в этом непостижимая высота Мастера – ЮрМих неизменно возвращался к тому, что служило причиной всех увлекательнейших примеров и ходов.

Юрий Михайлович поразил нас с первой секунды, с первых своих слов. Оказалось, мы раньше, читая, пропускали огромный пласт ценнейшей информации. До Лотмана мы никогда не задумывались о том, какое значение имеют эпиграфы и цитаты в художественных произведениях, как важны бытовые детали и всякие «мелочи».
– Как же вы можете говорить, что поняли «Пиковую даму», если вам неизвестно, что такое, например, играть самплем?!
– А какую смысловую нагрузку несёт то обстоятельство, что в комнате графини были штофные обои? Именно штофные!

Лотмана боготворили и обожали, как, пожалуй, никого другого. При всём этом он был на удивление застенчивым, мягким и кротким человеком. Получить у него ниже «хор.» было просто невозможно, невзирая на его крайнюю требовательность. И всё потому, что ЮрМих просто не мог поставить плохую оценку. Ну может, ещё и потому, что ему невозможно было плохо отвечать.

Теперь в Тарту профессорствует мой бывший однокурсник и, если, конечно, не врёт, рассказывает всем своим новым ученикам про то, как Лотман кидался в меня табуреткой и жутко кричал. А что – было ведь. И кричал, и кидался. Хотя тот, кто хотя бы немножко знал Юрия Михайловича лично или слышал от его коллег и учеников, какой он был человек, поверить в такое не мог никак. А поскольку с того времени уже прошло два десятка лет, эта совершенно правдивая история постепенно стала обретать все атрибуты и черты сказочно-мифологического жанра – короче, попросту стала легендой. Ну разумеется, не из-за меня, хотя, чего уж скрывать, случай я спровоцировала уникальный. Всё, что так или иначе было связано с любимым профессором, накрепко сохранилось в памяти народной.

Истории было не менее десяти свидетелей – участников того самого Тютчевского спецсемира, во время которого всё и случилось. У Юрия Михайловича в спецсеминаре каждый должен был защищать свою курсовую работу. Перед профессором и остальными участниками семинара. Настал и мой черёд. Все темы были так или иначе связаны с Тютчевым и его творчеством. Моя курсовая работа называлась «Психологический портрет Эрнестины Федоровны Тютчевой, урожденной баронессы фон Пфеффель». Задача была такова: на основании поэзии Тютчева, его биографии, его переписки с женой на французском языке, опубликованной Брюсовым в журнале «Старина и новизна», создать образ Эрнестины Тютчевой, а заодно и установить достоверность посвящения ей ряда стихотворений и выдвинуть предположение о возможности посвящения ей других стихотворений, перед которыми в академическом издании Кирилла Пигарёва стояла пометка «адресат неизвестен».

И вот защита моей курсовой. Я тезисно излагаю работу, перехожу к выводам. Лотман соглашается со мной насчет трёх стихотворений, которые, как следует из выкладок моего курсовика, посвящены Эрнестине, но категорически возражает против четвёртого. Мои соображения опираются на биографические данные – романтическая встреча в Италии, личные письма, в которых я обнаружила намёки на обстоятельства описанной встречи, совпадения особой интимной лексики по отношению к жене, сравнительный анализ различных уровней текстов писем ближайшего периода и самого стихотворения, а также и других посвященных ей стихов, да и на мою твёрдую уверенность, что это могло быть написано только для Эрнестины.

ЮрМих даёт мне время сполна отвести душу – и только затем:
– Позвольте, но ведь у Эрнестины Фёдоровны глаза были голубые! А в стихотворении – «глаза чернее римской ночи»!

Тут я экспромтом и выпаливаю, как мне кажется, совершенно неотразимое доказательство:
– Юрий Михайлович, у женщин в наивысшие моменты страсти зрачки расширяются и глаза кажутся тёмными вне зависимости от цвета радужной оболочки.

На это Лотман уже ничего не мог возразить, он просто схватил ближайшую к нему табуретку, приподнял и несильно, но выразительно метнул в мою сторону. После чего, вращая глазами, прорычал: «Крови жажду!»

Народ радостно захихикал и долго ещё ликовал, а я стояла красная и дико сконфуженная, постепенно c ужасом осознавая, чьей крови жаждет ЮрМих.

Как мне пришло в голову привести в качестве литературоведческого аргумента такое, мягко говоря, смелое утверждение, вероятно, из области физиологии, затрудняюсь сказать. Но в том, что девочка с хвостиком была права, убеждена до сих пор.

Отношение ко мне Лотмана изменилось, конечно же, не из-за этого. Я разочаровала его, потому что моё стремление учиться в те годы было несравнимо слабее моего стремления к любви. Тогда я просто ещё не знала, что всё на свете ведёт в любовь.

Не успела рассказать о профессоре Заре Григорьевне Минц – жене и коллеге Юрия Михайловича, маме его сыновей. Не упомянула и ещё о двух замечательных профессорских парах: Ларисе Ильиничне Вольперт и Павле Ефимовиче Рейфмане, Елене Иосифовне Гурьевой и Савватии Васильевиче Смирнове. Эти прекрасные, яркие, щедрые люди навсегда в моём сердце, как, впрочем, и вся моя бывшая группа – мальчики и девочки 80-х, приехавшие учиться в Тарту из Киева (вроде, пять человек), из Харькова (один), Пскова (одна), Сызрани (одна), Ленинграда (три), Москвы (двое), Таллина (семь), других городов Эстонии (пять)… Простите, если кого-то не посчитала!

Верю, ещё не раз сюда вернусь. А пока я покидаю город «утраТ». Не автобусом и не «Чайкой». Городок моей юности уменьшается на глазах, превращаясь в едва различимую сияющую точку.

До свидания, Тарту!

 

 

Нет комментариев

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

-->

СВЯЗАТЬСЯ С НАМИ

Вы можете отправить нам свои посты и статьи, если хотите стать нашими авторами

Sending

Введите данные:

или    

Forgot your details?

Create Account

X