Пейзаж с утопленником

Тем летом я едва не утонул. Такая формулировка «едва не утонул» осталась в моей памяти — на самом деле меня чуть не утопил мой брат. Ему уже исполнилось пятнадцать, я всё ещё застрял на четырнадцати.

Был полдень, конец июня, стояла жара. День начался с утра, чистого и пронзительного, как витражное стекло. Мы, человек шесть пацанов, ныряли с понтона. Эти понтоны ещё в войну использовали для наведения мостов — выстраивали цепочкой от берега до берега, сверху крепили доски и готово — хоть танки пускай. Похожий на циклопическую консервную банку — вроде как для сардин (если б сардины вымахали с акулу), он стоял метрах в двадцати от берега, этот понтон. Если поднырнуть под его брюхо, то в тёмно-янтарной толще можно было разглядеть ржавую якорную цепь, а на самом дне огромный бетонный блок с железной скобой, к которой и прикована цепь. Пару раз во время ледохода понтон отрывался, однажды его утащило до самых порогов, что за Еврейским кладбищем, но каждым летом он чудесным манером возвращался на своё место.

Искусство ныряния с понтона состоит из двух важнейших компонентов — скорость разбега и высота подскока. Разбегаться нужно по диагонали, так длинней — получается ровно восемь шагов. Восьмой шаг приходится на самый край понтона. Беги, будто за тобой гонится чёрт с вилами. Отталкивайся обеими ногами и изо всех сил, так, точно пытаешься допрыгнуть до солнца. Ещё: крайне важно уловить ритм — понтон качается — и в момент подскока борт, с которого ты прыгаешь, должен идти вверх.

Закрутить сальто в воздухе считалось особым шиком. Мой брат не просто крутил сальто, он умудрялся войти в воду рыбкой — без брызг. Изящно, как лезвие ножа. Мои сальто напоминали кувырки и я непременно плюхался в воду лицом. Или брюхом.

Но в тот раз мне удалось сделать настоящий кульбит. Да, я успел выпрямиться, вытянуть руки и войти в воду без всплеска. Сквозь двухметровую толщу воды до меня понеслись восторженные крики с понтона.

— Коронно!

— Зашибец!

— Высший пилотаж!

Одним мощным гребком я вырвался из глубины на поверхность. Доплыл, в два приёма подтянулся и выскочил на понтон — сбоку к борту была припаяна лесенка, но это для мелюзги.

— Ну ты дал, Чиж! — Женечка Воронцов, румяный с белыми девичьими ресницами, восторженно шлёпнул меня ладошкой по мокрой спине. — Сальто мортале в чистом виде!

— Пять с плюсом! — Арахис ткнул мне кулаком под рёбра, повернулся к моему брату. — Сделали тебя, Валет! Как ребёнка сделали.

Тот хмыкнул.

— Случайность, — брат презрительно сплюнул в воду. — Показываю как надо!

Все расступились, освобождая место для разбега. Валет, загорелый и мосластый как породистый жеребец, он лениво дошёл до края понтона, повернулся. Ухмыляясь, оглядел всех, всех по очереди. Всех, кроме меня — по моему лицу скользнул как по пустому месту. Замер, подался вперёд, по-бычьи наклонив голову. На лбу проступила вертикальная жила, такая же как у отца. С берега долетел обрывок песни, пели что-то народное, хором, там, на берегу слушали транзистор.

Валет сорвался с места. Пятки застучали в железо точно тревожная дробь цирковых барабанов. Пустое нутро понтона ответило гулким эхом. Подлетев к самому краю, брат оттолкнулся от бортика и взмыл вверх. На миг его мускулистое тело застыло в воздухе — бронза на синем — тут я понял, что вот сейчас Валет попытается сделать двойное сальто, за моей спиной Арахис восторженно выругался матом, — и он был прав — картина была божественной.

   Первый кульбит вышел безукоризненно, брат скрутился в узел — спина колесом, подбородок в колени — комок мускулов, сгусток энергии. Раньше двойное сальто не удавалось сделать никому из наших. Не удалось и Валету. На втором кувырке он врезался в воду, врезался лицом, подняв фонтан брызг.

— Жаба! — захохотал Сероглазов, жилистый и смазливый парень; его отца-майора три месяца назад перевели к нам из Германии, мамаша разгуливала фифой по гарнизону в красной шляпе с вуалью, а сам Сероглазов щеголял перед нами непромокаемыми часами с чёрным циферблатом и фосфорными стрелками, которые горели ночью зеленоватым светом. Утверждал, что в этих часах можно нырять на глубину сто метров.

— Валет жабу ляпнул! — изумлённо выдохнул Арахис мне в затылок. — Чемпиону кирдык…

Брат вынырнул. Подплыв, он подтянулся, пружинисто выскочил на понтон. Лоб и правая щека горели румянцем как ожог.

— Не ушибся? — Сероглазов отступил назад, ласково ухмыляясь.

Брат зло посмотрел ему в лицо, не ответил.

— Однако, жаба, — Серый скрестил руки на груди, невзначай выставив свои часы. — Чемпионский титул аннулируется.

— Я вне зачёта прыгал, — брат обеими руками зачесал назад мокрые волосы, туго, как отец. — Сечёшь? Жаба не считается.

— Жаба есть жаба. — Сероглазов сделал ещё шаг назад. — Сам знаешь. Верно, мужики?

Все молчали. Жаба есть жаба — тут Серый был прав, но и связываться с Валетом никто не хотел. Брат хмуро оглядел нас, я видел как он сжал кулаки, как надулась жила на лбу. У меня инстинктивно перехватило горло, я-то знал, к чему шло дело.

— Жаба… — поворотил Сероглазов.

Брат медленно пошёл на него. Все расступились. Железо понтона раскалилось как сковородка. На берегу, перекрикивая радио, зарыдал младенец. На ватных ногах я отошёл к краю — сейчас я был в безопасности, но по привычке меня начало мутить. Сероглазов продолжал ухмыляться, он явно не подозревал, чем это может кончиться.

Не знаю, может, я действительно с придурью, как считает бабушка — я подслушал их разговор на кухне с моим отцом, когда мы навещали старуху в зимние каникулы, — но меня отчего-то охватывает дикий стыд за других людей, когда те говорят глупости или делают гадости. Даже когда это вытворяют совершенно посторонние люди — не знаю. В такие моменты, чтобы остановить позорище и отвлечь внимание, я могу громко запеть или захохотать. Или выкинуть ещё какой-нибудь фортель — вот, тоже бабкино словцо.

В драке брат зверел, зверел моментально. В стене нашей комнаты есть вмятина от гантели на уровне глаз, Валет метил в висок. В семь лет мне пришивали ухо — одиннадцать швов — брат почти вчистую откусил его. Выбитый коренной зуб и шрам на затылке от кастрюли — это всё, не считая бесчисленных синяков и царапин, — отметины его братской любви. В драке Валет не просто дрался, он пытался тебя убить. Его побаивался даже Арахис, квадратный детина, с внешностью мексиканского разбойника.

— Жаба? — тихо спросил брат, глядя исподлобья на Сероглазова.

Тот, пятясь, остановился на краю понтона. Лениво потянулся, поправил бронзовую пряжку на своих немецких плавках — яркие радужные полоски, а сбоку кармашек с бронзовой застёжкой в виде акулы.

— Ага, — ответил, улыбаясь. — Жаба.

Дальнейшее произошло мгновенно и почти синхронно.

Я не выдержал и крикнул: «Кончай, Валет!». Он даже не оглянулся. В тот же самый момент коротким бычьим ударом головой боднул Сероглазова в грудь. Грудная клетка ухнула гулко, как барабан. Серый, удивлённо раскинув руки, полетел за борт. Его тело ещё не коснулось воды, а брат уже подскочил ко мне. Кулака я не увидел — боль пронзила череп от подбородка до затылка. Мощный апперкот — Валет каждое утро дубасил боксёрскую грушу в нашем гараже — в голове взорвалась вселенная и тут же рассыпалась белыми искрами.

Понтон и река подпрыгнули — точно я взлетел на качелях. Босые ноги мелькнули на фоне белых облаков и невинной июльской синевы. Испугаться толком я не успел, не ощутил и удара о воду, должно быть на мгновенье даже потерял сознание — классический нокаут. Верх и низ перепутались, я стал почти невесом. В голове стоял звон, как от мелких серебряных бубенцов. Почему не колокольчиков? — не знаю, не знаю — бубенцов. Тягучая янтарная толща, расчерченная острыми лучами, потащила меня куда-то вбок. Течение, с упорством пьяного, влекло меня на глубину, на середину реки.

Безмолвие и покой — не так уж оказалось всё страшно. Раньше иногда я пытался представить свою смерть — от пули, кинжала, прямого удара шпаги в сердце, — невыносимая боль, парализующий ужас, накрывающая с головой тьма — воображение рисовало куда более жуткие картины, чем эта. Я тонул, а, значит, умирал. И смерть эта была мирной, почти нежной.

Зелёные ростки водорослей вытянулись вдоль дна, течение играло ими, как лентами на ленивом ветру. Илистое дно казалось затянутым в коричневый бархат. Мордатый сом, заметив меня, чванливо посторонился, но не уплыл, остался наблюдать. Притаился за корягой, вот дурак, — думает, его не видно.

Я запросто могу сидеть под водой почти две минуты, ладно — полторы уж точно. Дольше Арахиса и Гуся, не говоря уже про Женечку Воронцова. Даже дольше Валета, хотя брат, зная это, со мной не тягается. Он соревнуется лишь когда уверен в победе на все сто.

Течение тянуло меня. Я стал частью реки. Плыл над самым дном, нежные водоросли касались груди и ног. Выставил вперёд руки — на глубине они казались бледными, точно были выточены из слоновой кости, вроде биллиардных шаров. Потом перевернулся, надо мной сквозь янтарную толщу проглядывало небо — солнце и облака, иногда мелькала тень птицы. У нас на Даугаве много речных чаек — клуш, они мельче морских, но такие же крикливые и скандальные. Понтон остался позади, тёмным пятном он чернел среди жёлто-зелёных бликов и солнечных зайчиков.

Злорадная горечь — всхлип пополам с усмешкой, когда не знаешь, разразишься хохотом или зальёшься слезами — наполнила меня: там, на понтоне, Валет наверняка уже начал нервничать. Я представил, как он придёт домой. Что будет говорить отцу и матери. Как будет врать. От жалости к себе я чуть не заплакал.

Воздух кончался. За эти десять секунд воображение успело нарисовать похороны — вышло горестно и уныло до зубной боли: я добавил серый дождик, жирную глину — мерзко коричневую, липнущую пудами к ботинкам. Фальшивые венки из крашеной бумаги раскисли, ленты потекли — «любимому сыну и брату» — теперь враньё едва можно было прочитать на чёрных тряпках. Добавил звук — не оркестр, пять доходяг с мятыми дудками и один с аккордеоном. Никаких барабанов, большой барабан действительно трагичен, только визг и стон. Мне нужен фарс.

Даугава — река серьёзная, широкая и быстрая. Меня вынесло на стремнину, надо мной серебрилась звонкая рябь. Лёжа на спине, я плавно пошёл к поверхности. Не вынырнул — всплыл, лишь выставил лицо. Понтон остался позади, метрах в пятидесяти. Вопреки ожиданиям, никто не всматривался в воду, никто не нырял в отчаянных попытках найти утопленника, никто не кричал и не звал на помощь. Они что-то обсуждали, стояли вокруг Валета и о чём-то говорили. Спокойно, обычно. Ни жестов горя, ни паники — ничего. Компания пацанов на реке под летним небом.

Пять раз глубоко вдохнув и выдохнув, я восстановил дыхание — так поступают охотники за жемчугом на Карибских островах, лучшие ныряльщики в мире, — нужно втягивать воздух словно ты пьёшь что-то через соломинку, получается свистящий звук. Но не свист, а такой шипящий звук, как от сильного ветра, когда он дует в замочную скважину.

Вдохнув полной грудью, я ушёл под воду. Не знаю, наверное, я плакал — не знаю. Под водой не понять, слёзы если и текут, то тут же растворяются. Лишь во рту горечь. Валет меня не удивил — ничего другого я и не ожидал от брата. Сероглазов тоже — пижон, одно слово. Почти немец. Но вот Арахис! Женечка Воронцов! И Гусь! Даже Гусь, с которым два года назад мы заблудились в подземелье часовни. Даже Гусь…

Я снова всплыл. Лёжа на спине, глядел в синее равнодушное небо, глядел на облака, на птиц. Они пролетели крикливой стаей, промчались низко, в сторону острова. Ласточки, чёрные и быстрые, как торопливые каракули на белом листе бумаги. Их крики, резкие, болезненно острые, напоминали мышиный писк. Вот, значит, как это будет — никто просто не обратит внимания. Точно меня никогда и не существовало свете. Никто не будет рвать волосы и рыдать, никто даже не взгрустнёт на минуту, не подумает — вот жил такой Чиж и вдруг нет его. Будут гонять на великах и лупить в футбол, ловить раков на Лауке и воровать яблоки в Латышской слободе. Вот, значит, как.

Течение несло меня к острову. Он никак не назывался, вернее, все звали его просто — Остров. Тем более что других островов в округе не было и если речь не шла о Святой Елене, Яве, Мальте или острове Мадагаскар, то каждому было ясно, какой остров имеется ввиду. На нашем острове никто не жил, но назвать его необитаемым я б не решился. На его дальнем конце летом устраивались танцы, концерты, иногда показали кино — там стояла дощатая летняя эстрада в виде ракушки со сценой, перед ней были вкопаны длинные лавки для зрителей. По бокам располагались фанерные будки, где толстые тётки торговали пивом, тёплым лимонадом и раскисшими эклерами.

С латышским берегом остров соединялся подвесным мостом на стальных тросах толщиной в руку. Трос пружинил, мост покачивался как батут, шагать по такому мосту было сплошное удовольствие — я обратил внимание, что пешеходы на нём всегда шли улыбаясь. Это как с велосипедом — нельзя мчаться на велике с мрачным лицом.

Наш мост, что соединял остров с гарнизоном, был деревянным и его каждой весной сносило ледоходом. Однако, к началу лета появлялся новый — из свежих сосновых досок, ярко-жёлтых и пахучих. Его строили солдаты с аэродрома — быстро и бесплатно.

Остров считался нейтральной территорией. Драк не случалось: по неписаному закону конфликты решались в других местах, правило это соблюдали и латыши, и наши. Зимой дрались на льду Даугавы — посередине реки, а в тёплое время за стрельбищем или на лопуховом поле за Еврейским кладбищем.

Если спросить у птиц, то они бы сказали, что из неба наш остров похож на щуку — длинный, с вытянутым острым носом. Там, на дальней косе, за высокой чащей дикого орешника, есть одно тайное место — песчаный мыс. С трёх сторон он окружён зарослями камыша, непроходимыми, как амазонские джунгли. Попасть на мыс можно только вплавь, но зато какое это блаженство прямо из холодной реки рухнуть в горячий песок, белый и мягкий как сахарная пудра. На мелководье, в тёплой как суп воде, дремлют щурята. Плоские и прозрачные, точно отлитые из бутылочного стекла ёлочные игрушки, они покачиваются лениво в такт речной волне. Тихо шуршит высушенная солнцем камыш-трава, в орешнике свистят щеглы, сверху — пустая синь. И ни души — лишь песок, река и небо.

Неспешным брассом — течение само несло меня — я обогнул камышовые заросли. Острые листья понимались из воды стеной, на длинных стеблях покачивались пушистые метёлки. Из мелкой зыби выступала песчаная отмель, похожая на одинокий бархан, точно какому-то сумасбродному джинну пришла в голову блажь перенести к нам кусок Сахары. Без единого всплеска, подобно коварному аллигатору, я вплыл в заводь. Грудь коснулась песка — мягко, я вытянулся на мелководье и блаженно застыл. Вода, прогретая солнцем, была тут градусов на пять теплей, чем на стремнине.

Но что-то тут было не так — интуиция меня редко подводит — вытянув шею я увидел колени. Они были нагло выставлены вверх, само тело скрывалось за песчаной дюной. Настроение моментально сошло на нет: весь день превращался в череду неприятных сюрпризов — сначала Валет чуть не сломал мне челюсть, после я чуть не утонул, а теперь вот какой-то самозванец, задрав ноги, развалился на моём пляже. Похоже, негодяй был один.

Дал задний ход, бесшумно погрузился. Вынырнул с левого фланга, в камышах. Прежде чем предпринимать что-то, мне хотелось рассмотреть захватчика — вдруг оккупантом окажется латышский битюг с пудовыми кулаками. Длинные стебли шуршали, покачиваясь на ветру. Я выпрямился.

В песчаной ложбине лежала девица. Абсолютно голая. Ей на колено опустилась зелёная стрекоза, ленивой ладошкой и не открывая глаз, девица согнала насекомое. И снова закинула руку за голову, раскрыв белую подмышку с золотистыми кудряшками. Такие же, только чуть темней, с рыжеватым отливом, покрывали её лобок. Девица сонно развела ноги, завитушки вспыхнули на солнце точно клубок медной проволоки. Я с трудом сглотнул, во рту стало шершаво и сухо.

Голую женщину вот так вблизи я видел только один раз, в третьем классе. Сколько мне тогда было — десять лет? Валет гонялся за мной по квартире, я выскочил на лестничную клетку. Дверь к Череповым, нашим соседям, была приоткрыта — их котяра, наглый Че Гевара сидел тут же, увлечённо валяя по кафельному полу придушенную мышь. Прошмыгнув в соседскую дверь, я прокрался в гостиную и спрятался за шторой. Такие же шторы — тяжёлые, бархатные, с золотыми кистями, висели и у нас. Черепов и мой отец до Прибалтики вместе служили в Йотербурге. В наших квартирах стояли одинаковые ореховые буфеты на львиных лапах, за буфетным стеклом красовались идентичные сервизы «Мадонна», расписанные пасторальными сценами из жизни баварских пастушек в розово-голубой гамме, а с потолка обеих гостиных свисали, неотличимые, как близнецы, хрустальные люстры. Из глубин квартиры донёсся шум — шаги и пение, дверь распахнулась и в гостиную вошла тётя Вера.

Кроме, намотанного тюрбаном банного полотенца, на соседке не было ничего. Напевая что-то мурлыкающим сопрано, она остановилась перед зеркалом, всего в метре от меня. От её большого, распаренного тела, тянуло жаром и земляничным мылом. Протяни руку, при желании, я бы мог запросто дотронуться до её круглой, как мраморный шар, ягодицы. 

Тётя Вера разглядывала себя в зеркало с разных сторон, втягивала живот, вставала на цыпочки. Она поворачивалась спиной и оглядывалась, кому-то задорно подмигивая и посылая воздушные поцелуи. Игриво хлопала себя по заду, на нежной коже оставались розовые отпечатки её ладошки. Потом, достав из трюмо синюю жестянку, соседка принялась мазать себя каким-то кремом, жирным и белым как сметана.

Мне удалось разглядеть всё. Я стоял совсем рядом. Меня удивило и разочаровало, что у тёти Веры между ног не было ничего, кроме пучка жёстких и линялых, как мочалка, волос. Нет, я конечно и до этого видел голых женщин — на картинках: и игральные карты с голыми немками, и отцовская шариковая ручка, которую он прятал в глубине письменного стола, рядом с завёрнутым в бархатную тряпицу семизарядным «Браунингом». И большая картонная фотография, задвинутая за пианино, которую тайком мне как-то показал Арахис у себя дома, — на ней раскрашенная розовым дородная нимфа нежилась на берегу чёрно-белого лесного пруда.

Реальность оказалась скучной. Словно, тот, кто её выдумывал был ленив или не очень умён. Неужели нельзя было придумать что-нибудь интересней пустого места с мочалкой на загривке? Ну хорошо, не совсем пустого — спустя год Шурочка Руднева с третьего этажа с завидной гордостью продемонстрировала мне всю затейливость этого органа — дело было под Новый год, в клубной кладовке, у нас был китайский фонарик и целый кулёк шоколадных конфет.

Сейчас, прячась в камышах, я стоял по грудь в воде и не знал, что делать дальше. Мне в икры щекотно тыкались мальки, страшно хотелось пить. Солнце перекатило через реку и уже висело на латышской стороне, прямо над шпилем костёла. Девица открыла глаза. Потянулась, развела руки и одним ловким и сильным движением встала. Отряхнула песок с ягодиц, к загорелой ляжке прилипла полоска водоросли, прилипла изумрудным зигзагом, точно руническая татуировка или тайный знак. Она стояла неподвижно и смотрела на реку. Не знаю почему, но я сразу решил, что она латышка. Военный городок не так велик и всех своих мы знали в лицо. И хотя она запросто могла приехать к кому-то из наших в гости, на каникулы, у меня была уверенность, что девчонка с того берега.

Одного со мной возраста, может, чуть старше, она напоминала циркачку — из тех, что танцуют на канате — мускулистая и грациозная, она стояла гордо, подобно птице, готовящейся взлететь. Да, именно природная грация, почти животная — так грациозен и естественен олень в лесу или ястреб в небе, к тому же ровный загар, без бледных полосок от купальника, девчонка казалась частью речного пейзажа, фрагментом из мозаики опрокинутого неба, летнего зноя и песчаной косы. Не знаю — чуть ли не наядой или сильфидой.

А, может, все мои фантазии были последствием нокаута — сказать трудно. Лицо моё горело, челюсть от удара налилась болью и пульсировала, в голове стоял нудный зуд — как в трансформаторной будке. И когда латышка повернулась и посмотрела мне в глаза, я даже не удивился. Будто она с самого начала знала, что я прячусь тут, в камышах. Взгляд её, спокойный, без тени смущения или хотя бы испуга, мне выдержать не удалось, к тому же она теперь стояла лицом ко мне бесстыже выставив круглые розовые соски и всё остальное.

Я натужно закашлялся, начал поправлять волосы, а она молча вытянула руку и поманила меня ладонью — ласковым жестом — лодочкой.

Путаясь в камышах, я неуклюже выбрался на берег. Остановился метрах в трёх, не зная куда девать руки. Скрестил на груди, потом заложил за спину. Упёр в бока — нет, снова убрал за спину. Очень старался не пялиться на её соски и на всё остальное.

Песок приятно жёг пятки, девица всё так же молча наблюдала за мной. У неё были веснушки — на носу и щеках — летние, такие высыпают и у меня, но до зимы они не дотягивают. И выгоревшие в белое волосы, обрезанные чуть выше плеч. Глаза серо-голубые тоже казались выгоревшими, слишком светлыми на загорелом лице.

— Жара… сегодня, — выдавил я глухо, начало фразы вышло сиплым, а конец взмыл писклявым фальцетом.

Я снова закашлялся в кулак. Снова начал причёсывать пятерней волосы. Стая ласточек промчалась над нашими головами, просвистела в сторону латышского берега. Там, точно кусок школьного мела, белел тощий костёл с чёрным крестом на шпиле, пологие отмели выползали из воды песчаными залысинами и врезались острыми языками в изумрудные холмы, из-за мохнатых яблонь выглядывали черепичные крыши с кирпичными трубами. Те самые яблоневые сады на окраине, на которые мы совершали наши августовские набеги — «крестовые походы» как называл их Арахис. Достаточно, кстати, рискованные — латышские овчарки, что сторожили сады, отличались лютостью и прытью.

Латышка никак не отреагировала на моё замечание о погоде. Ни словом, ни улыбкой — никак.

— Часа три уже, — попытался я ещё раз. — Или полчетвёртого. Должно быть…

Тут она кивнула. Мне удалось улыбнуться, наверное, улыбка вышла так себе, девица не ответила, лишь сузила глаза. Я вспомнил — такие глаза стеклянного бутылочного цвета с чёрной дробинкой зрачка у полярных лаек. Хаски, кажется, называется эта порода.

Мы с ней были почти одного роста, я незаметно расправил плечи и выпрямился. Латышка разглядывала мой подбородок, должно быть, там вовсю зрел синяк. Потом опустила взгляд, она глядела на плавки. Смотрела без смущения, без кокетства или любопытства — просто смотрела. Я втянул живот и перестал дышать. Потом она сделала жест, простой и ясный.

— Снять? — чужим голосом спросил я.

Тут она улыбнулась и дважды — да-да — кивнула.

Небо за ней стало белым, солнце растеклось слепящим нимбом, река побелела и вспыхнула, точно вода превратилась в ртуть, сияющую белую ртуть. Песок жёг пятки. Меж лопаток проскользнула горячая капля пота, оставив щекотную дорожку. Горло моё издало тихий икающий звук, должно быть, там, внутри, сердце оборвалось и рухнуло вниз. Всё оказалось правдой — и Мопассан, и враньё старшеклассников, и подслушанные истории взрослых. Истинной правдой. Но до конца поверить, что всё это происходит на самом деле, происходит со мной, я все равно не мог. Контуры реальности потекли как горячий воск. 

Онемевшими пальцами я стянул мокрые плавки, зажал в кулак и зачем-то выжал. Голова моя плыла, куда-то плыл весь мир — река, небо, облака. Сложив руки, я прикрыл плавками низ живота. Сердце колотилось в висках, в горле, грохотало в грудной клетке — звук этот долетел наверняка до того берега. Не хватало ещё в обморок шлёпнуться — вот это будет номер. Я глубоко вдохнул три раза, но это тоже не помогло.

Латышка по-хозяйски выдернула из кулака мои плавки, без стеснения оглядела — сначала меня, потом плавки. Растянула их между большими пальцами, скрутила жгутом и ловко завязала в узел. Я завороженно наблюдал за ней, словно в ожидании какого-то занятного фокуса. Затянув второй узел, девица подкинула тугой комок на ладони, точно теннисный мяч. Нехорошая догадка мелькнула в голове, я даже что-то промямлил, но  было поздно — латышка, пружинисто отступив назад, резко, по-мужски, размахнулась и сильным броском зашвырнула мои плавки на середину реки.

Бросок вышел отличный — метров на тридцать. Плавки шлёпнулись — всплеск и всё — пропали. Не оглянувшись, даже не посмотрев на меня, девица вошла в воду по пояс и нырнула. Я стоял как истукан — молча. Вынырнув, она уверенным кролем поплыла к своему берегу. Её голова с солнечным зайчиком в мокрых волосах быстро удалялась, вот она добралась до стремнины — река там искрилась-играла бликами, течение подхватило её и понесло. Ладонью я загородился от солнца, вода слепила, как разбитое зеркало, мне казалось, что я всё ещё вижу её — крошечную точку в искрящемся мареве света. Но, должно быть, мне так только казалось.

Немного было жаль плавок. Совсем новые, японские, я в них плавал первое лето. Мне их купили перед самыми каникулами. Придётся что-то врать родителям. Но не думал я, как буду дома объяснять пропажу. Не очень думал и о том, каким макаром доберусь до своей одежды на том берегу, да, видать, придётся пробираться камышами вдоль берега. Ведь и дураку ясно: плыть тут против течения — дохлый номер.

Нет комментариев

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

-->

СВЯЗАТЬСЯ С НАМИ

Вы можете отправить нам свои посты и статьи, если хотите стать нашими авторами

Sending

Введите данные:

или    

Forgot your details?

Create Account

X