Краснокирпичную школу Чаки с его домом соединяли шесть чередующихся, коротких и длинных, рельсовых перегонов с пятью «чужими» остановками между ними.
На шестой, «своей», остановке он после школы выходил каждый день с понедельника по пятницу.
Дальше, сделав «вдох-выдох» лязгающими дверьми и подтянув кверху тормозные штанги, траНвай № 6, кренясь и высекая желтинки «свистящих» искр из-под массивных колес, уходил за поворот без него.
Когда-то взрослых нежила детская манера Чаки произносить слово «траМвай» через «Н». Особых причин менять ее спустя тринадцать лет не было.
Сегодня вожатым был Кирк. Солидная разница в возрасте и тот факт, что виделись они с Чаки редко — только на маршруте и только в пути — не помешали им стать приятелями.
Тем более их объединяло правило однажды придуманной и предложенной Чаки игры: если ему выпадали две поездки подряд в школу и домой (или наоборот) на траНвае Кирка — это к удаче для обоих!
Приветственно кивнув Чаки, Кирк гаркнул в глубину вагона: «Побистрэвайтэ там!» Так он привычно просил уважаемых пассажиров не задерживать высадку-посадку.
За Чаки в вагон, затянувшись «на дорожку» и неряшливо стряхивая на подножку папиросный пепел, влезал Дулик. Районный шут. С утра борясь с «сушняком» в горле, он «продолжительно» встретил наступающий день желтым бутылочным, разочаровавшим его пеной пивом, а теперь спешил к друзьям, чтобы допоздна провожать день обещанным ими домашним красным вином.
Дулик изо всех сил старался выглядеть трезво — уверенным в движениях человеком. Получалось плохо. Знающий его в большинстве траНвайный люд замер в ожидании знаменитой антрeпризы. Дулик, наслаждаясь, чуть пожил заслуженным вниманием.
— Наша следующая остановка (торжественная пауза): эН-Ка-Вэ-Дэ!
До переезда по личным обстоятельствам — вспыхнувшая любовь — в город Чаки Дулик жил в Нальчике и работал там водителем какого-то наземного транспорта, по маршруту которого и был расположен местный НКВД — Нальчикский кожно-венерологический диспансер.
Участники антрепризы шумно, как и полагается в траНвае, вступали в игру. Каждый со своей ничего не значащей репликой. Про Дулика, пиво, интимные болезни, НКВД, которого, слава богу, больше нет, и жизнь.
ТраНвай тронулся.
Кирк, утюжа взглядом до блеска стальные рельсы и сражаясь с управлением колесных пар на кривых участках пути, из пирамидки открытой кабины вожатого громко рассказал Чаки и Дулику о своем конфликте с мастером ремонтной бригады, втравившим его, тихого солидного человека, в горячий, с матом «вслух» и рукоприкладством «по морде», конфликт.
В дорожном грохоте и вагонном гаме Чаки с Дуликом уважительно слушали напрягавшего лицевые мышцы Кирка, сумевшего по-бардовски с надрывом, рифмуя короткие слова, передать суть события и дать меткую характеристику оппоненту-злодею.
Дулик, в свою очередь, пожаловался на голубей, «совсем страх потерявших». Сегодня он вышел в якобы свежей рубашке навыпуск, а тут смотрите — «кап-кап сверху», две метки помета. Они, конечно, не так заметны, рубашка-то «в горошек», но…
Кирк голосом кого-то из своих неизвестных далеких предков поделился знанием: «Хорошая примета, дерьмо голубей — это к деньгам!»
Первая «чужая» остановка позади.
ТраНвай шел вдоль малоэтажных домов с дряхлыми балкончиками, которые свисали со стен, как разноцветные, набитые всячиной карманы, нашитые на старый и не очень опрятный фартук. Отдельные гордящиеся своей очевидной и опасной древностью фасады этих домов как бы «с вызовом» настаивали: «Короче, мы ненамного моложе развалин Рима, эсли что!»
Жизнь в этих домах хорошо была знакома Чаки. Ее течение, то карнавально-праздничное, то трагически-яростное, то клинически-равнодушное, приносило сюда и уносило отсюда разных людей.
Чаки, как получалось, пытался разобраться в них — многословных и молчаливых. Чаще по-южному многословных… Они могли гнусно лицемерить, долго «втайне» ненавидеть и вдруг (paradoxum) оказаться рядом в тяжелую минуту. В Гуджарати этот феномен назывался «стать в плечо».
Упрощая для Чаки — правильного, хоть и отличника, пацана — представление об окружающих, Титак — авторитетный друг и «просто так» покровитель — объяснял ему: «Люди бывают двух мастей: красной и черной. Черная — правильная. Других мастей нет! Ты пониаль?» Чаки отвечал, что «пониаль», но чувствовал: все не так двусложно.
Не делясь ни с кем, он отмечал, что заберет с собой как «сувениры» памяти, когда обязательно уедет «отсюдова». И не куда-нибудь, а туда, где он и его красавица — «авоэ!» — подруга будут беспечно мчаться краем земли на Aston Martin DB5, 1963 года выпуска, цвет — silver birsh, салон — кожа.
На ходу любимая станет угощать такого уверенного за рулем Чаки полным афродизиаков имбирным печеньем, приготовленным по старинному рецепту ее любимой бабушки родом, конечно же, из Швеции.
Ветер, осыпая их брызгами с щепоткой морской соли, будет рваться навстречу и, задираясь, — det ar jag, det ar jag* — показывать Чаки, вызывая у того ревность, как и он замирает от восторга в локонах ее золотистых волос.
Мечта — любая — место зарождения не выбирает: траНвай так траНвай!
Ближе к третьей «чужой» остановке траНвай шел по улице к особому для Чаки месту.
В спальне студентки Дики маняще горел видимый и летним днем зеленый свет. Белые, полупрозрачные, с крупной ритмичной сеткой занавеси хуже одной замочной скважины защищали прелестницу-хозяйку от предсказуемого мужского любопытства. Как-то вечером Чаки намеренно вышел из вагона, чтобы в темноте распластаться по фасаду «почти римской» стены и незамеченным лазутчиком заглянуть в окно.
Дика, испытывая терпение зеркала, примеряла «на выбор» то одно, то второе платье. Она явно готовилась к выходу. Может быть, кто-то, кто сейчас распределяет деньги на «цветы» и «кино», а время — «на дорогу» и поздний — ах, нет! — распаляющий поцелуй осмелился пригласить ее (и она многообещающе согласилась!) на «поэмани».
Так красиво, нараспев, называли свидание, по обе стороны от рельсовых путей там, где жил Чаки.
В тот вечер Чаки точно знал то, о чем тот «кто-то» сможет только догадываться: на Дике будут телесного цвета чулки. Не колготки…
К четвертой «чужой» остановке траНвай пошел вдоль нескольких «особых», как бы врытых в землю, домов с полуподвальными жилыми квартирами, за счет высоты которых хорошо просматриваемые окна квартир следующего этажа неожиданно приходились вровень с траНвайными.
В мареве кухоньки металась домохозяйка — многодетная мать Потола. Ее верхняя одежда однажды и навсегда пропахла специями знаменитого рагу из тушеных овощей — аджапсандали. Она торопливо управлялась с обильным ужином на всю огромную в своей ненасытности семью, в которой и самый младший, низкорослый даже для своего двенадцатилетнего возраста, сын, страдая от значительного лишнего веса, носил почти «квадратные брюки». Как три его брата. И их отец.
Потола — музыкант, смирившийся с профессиональной несостоятельностью, и женщина, сохранившая печальную самоиронию, свою семью, когда та была в полном сборе, называла «Могучей кучкой». Точно не в честь известного содружества композиторов 19 века.
Однажды на улице Чаки услышал ее усталый ответ на чей-то дежурный, «на бегу», вопрос:
— Как ты, Потола?
— Э, живу в никуда… Тональность — «ля минор».
Чаки очень хотел учиться музыке. Потола с сочувствием объясняла ему, что без инструмента дома это невозможно. В ее доме к инструменту — черному пианино Gors and Kallmann — никто не подходил.
Пятая «чужая» остановка.
Точно напротив дома с гранитной памятной табличкой с именем «выдающегося революционера», который «жил здесь с такого-то по 1937 год».
Но главным и более известным было то, что «здесь», в пенале парадного подъезда дома, под тяжелой металлической лестницей с мраморно белеющими ступенями, по которым когда-то «вверх-вниз» ходил революционер, прижилась огороженная фанерным листом, окрашенным в неизвестный цвет, крошечная, в одно ветхое, задрипанное кресло, парикмахерская дяди Каро.
Он обычно поджидал клиента (если слегка не выпивал-закусывал с ним же на рабочем месте) на улице и первым делом, входя в подъезд, вновь и вновь демонстрировал знание богословского языка Святого Престола, разъясняя смысл выложенного еще до Октябрьской революции 1917 года на плиточном поле латинского приветствия: «Salve!» Мир входящему!
При этом голову дядя Каро поворачивал в сторону, в которой через две остановки находилась русская православная Церковь Святого Александра Невского.
После того как ему исполнилось пятьдесят лет и один день, он, заядлый курильщик, сквозь шторм никотинового кашля иронично бодрил клиентов внезапно открывшейся ему истиной: «Балик-джан, трудно только первые полвека!»
Подразумевалось, что «вторые, а главное последующие» полвека будут невообразимо легкими.
Чаки привык стричься у дяди Каро. Тот, несмотря на безыскусность мальчишеской стрижки, вновь и вновь обещал сделать ее такой красивой, как «большое зеркало нашего универмага».
Дядя Каро в работе любил с насмешкой недоумевающе поворчать на классические «политические темы»: «Маркс позвал: «Иди сюда», Энгельс говорил: «Иди туда». А Ленин сказал: «Идите только пгямо товагищи!»
Москва. Красная площадь. Мавзолей. Вождь мирового пролетариата умер бы с р-р-раскатистого смеху второй раз, услышав, как дядя Каро с акцентом передразнивает его картавость.
На шестой, «своей», остановке Чаки попрощался с Кирком и Дуликом: «Каргат!» И вышел.
Дома бабушка Чаки — Аджи — разговаривала со своим курдским богом. Она доверительно обращалась к нему по имени Ходэ и не забывала благодарить за хорошие оценки внука.
Бабушка Аджи, и без того маленькая и невидимая, обратилась вместе с Ходэ в тишину, когда Чаки сообщил им обоим: «Завтра — контрольная. Надо подготовиться».
Слова «контрольная» или «книга», как и любые другие действия и предметы, связанные с образованием, вызывали у нее, безграмотной с детства, искреннее благоговение. Чаки это знал и, когда нуждался в карманных деньгах, случалось открыто лгал: «Бабо, деньги дашь? Книгу купить надо». Она ни разу не сказала «нет».
Когда, отзанимавшись, он позже вышел на улицу, то встретил соседа — фронтовика Петра Б. Одинокий, он был известен тем, что отказывался ходить на «Уроки мужества», которые каждый год, 23 февраля, в официальный день создания Красной Армии, проводили в том числе и в школе Чаки. За что был осужден носящим широкие галстуки районным партактивом, которому Петр Б. портил статистику охвата вниманием граждан-участников войны с нацистской Германией, вовлеченных в дело воспитания подрастающей молодежи.
Проходя по коммунальному балкону, Чаки часто видел в открытое окно Петра Б., грозно нависающим над трофейным, с ранами на металлическом черном корпусе немецким армейским биноклем. Между ним и Петром Б., как казалось Чаки, была какая-то незримая, невыговоренная связь. Бинокль тяжело вжимался в нестираную скатерть. В его больших опущенных книзу окулярах многоточием отражались сухие катышки черного хлеба.
Каждое 9 мая Петр Б. по-русски, курдского он не знал, сообщал бабушке Аджи и ее ровеснице-соседке по лестничной площадке Ати, что помянул и их не вернувшихся с войны мужей — Эчо Гази и Махо Билая.
Бабушка Аджи по-курдски, русского она не знала, отвечала: Ходэ быда та! — Бог вознаградит тебя!
Ати соглашалась: «Аминь!»
Все трое как-то понимали друг друга…
Сосед, сославшись на плохое самочувствие, попросил Чаки, чтобы тот завтра после школы «в дружбу» за несколько «ходок» сдал собранные, смирно застоявшиеся у него под столом пустые — из-под молока, минеральной воды и вина — бутылки в «пункт приема стеклотары».
— Оставишь себе немного деньжат. На книгу!
Налитые рассветом лучи, собираясь над городом в связки, как метлами, вместе с хмурыми дворниками сметали с сонных улиц разбросанные молодой осенью тени и мусор, притопленный моросью короткого ночного дождя.
Хышт-хышт. Хышт-хышт.
Дворники попеременно затягивались то согревающей папиросой, то без стеснения в стылую темноту долгим ревущим зевком из-под густых, «шалашиком», усов.
И снова клали метлой мокрые стежки по земле: вправо — хышт, влево — хышт.
Выйдет солнце — город встретит его умытым и чистым.
Поблескивая фронтальными стеклами, подтягивался к остановке Чаки, к той, которая «своя», утренний бодрый траНвай.
Чаки в ожидании счастливой случайности вглядывался в силуэт вожатого, все увереннее угадывая в нем Кирка.
Улица слушала запах подсыхающего дерева неспешащих распахнуться оконных рам. Облезлых и неказистых.
Невидимый в листьях ветвистого платана голубь спросонья отпустил Чаки — «кап-кап сверху» — две метки помета.
День обещал принести удачу и деньги.
* Это я, это я (швед.)