Три жены

 

 

Он умер не­ожи­дан­но и ос­та­вил жен драть­ся ме­ж­ду со­бой.

Ни­ко­му не мог­ло прий­ти в го­ло­ву, и пре­ж­де все­го ему са­мо­му, что он, здо­ро­вяк (ка­ж­дое ут­ро об­ли­ва­ет­ся ле­дя­ной во­дой, в лю­бую по­го­ду под­тя­ги­ва­ет­ся на тур­ни­ке дво­ро­во­го спорт­ком­плек­са), в од­ну ми­ну­ту пе­ре­ста­нет быть.

Ни о ка­ком за­ве­ща­нии да­же мыс­ли не воз­ни­ка­ло. Раз­ве пять­де­сят лет — воз­раст для смер­ти?

Жен у не­го по­лу­чи­лось три.

 

1.

Пер­вая — по не­об­хо­ди­мо­сти. Му­ра бы­ла его пер­вой жен­щи­ной. Стар­ше на пять лет. Вла­ст­ная, она за ру­ку при­ве­ла его к се­бе до­мой. Все­гда терп­ко пах­ну­щая, вы­зы­ва­ла в нем слад­кое том­ле­ние. От нее кру­жи­лась го­ло­ва.

Ко­гда она с ап­пе­ти­том ела, час­то об­ли­зы­вая гу­бы и по­во­дя пле­ча­ми, ко­гда гром­ко учи­ла его, как на­до вес­ти се­бя с жен­щи­на­ми, ко­гда в раз­ве­ваю­щем­ся ха­ла­те шум­но пе­ре­дви­га­лась по квар­ти­ре, он, не­смот­ря на свои глу­пые во­сем­на­дцать, соз­на­вал: Му­ра — не для не­го. При­ка­зы­вал се­бе встать и не­мед­лен­но уй­ти из её до­ма.

Но на­сту­пал миг бли­зо­сти.

Не од­ну жен­щи­ну он уз­нал по­сле Му­ры, а ни од­на не про­жи­га­ла его сквоз­ня­ком, толь­ко Му­ра.

Про­во­дил он с ней но­чи на­про­лет, за­бы­вая о до­ме и ма­ме.

В тот год сра­зу по­сле де­ся­ти­лет­ки он по­сту­пил на хим­фак. Но сен­тябрь­ским ут­ром, идя по ко­ри­до­ру уни­вер­си­те­та к сво­ей ау­ди­то­рии, ост­ро ощу­тил очи­щен­ны­ми за де­ре­вен­ский от­дых лег­ки­ми ус­той­чи­вый, впи­тав­ший­ся в сте­ны и пар­кет за­пах хи­мии — сво­ей бу­ду­щей про­фес­сии и не­ожи­дан­но для са­мо­го се­бя из-под пер­во­го же звон­ка вы­шел на ули­цу.

Ни­че­го — сза­ди. Ни­че­го — впе­ре­ди. Толь­ко сол­неч­ный свет. Сквозь пыль­ные ли­стья этот свет про­ли­ва­ет­ся пят­на­ми на ас­фальт, сле­пит лю­дей, а лю­ди спе­шат, не за­ме­чая его, по сво­им сен­тябрь­ским де­лам. И ми­гаю­щий этот свет, и слу­чай­ные лю­ди, и пыль­ная ли­ст­ва — из­бав­ле­ние от за­па­хов хим­фа­ка, ве­ре­ни­цы таб­лиц, ску­ки бу­ду­ще­го.

И — пря­мо на Мо­хо­вой, слов­но створ­ки в Про­шлое рас­пах­ну­лись, из сно­па све­та — дя­дя Стук, в ста­рень­кой кеп­ке, опи­раю­щий­ся на пал­ку всем сво­им ло­ма­ным-пе­ре­ло­ман­ным, би­тым-пе­ре­би­тым те­лом. Сно­ва, как в дет­ст­ве, сту­чит пал­кой к ним в дверь, вхо­дит, са­дит­ся на един­ст­вен­ный стул в их ком­на­те, дос­та­ёт пись­мо от от­ца.

Дя­дя Стук при­хо­дит ред­ко и все­гда с пись­мом от от­ца. Где он бе­рёт эти пись­ма?

По­ехать к от­цу — глав­ное же­ла­ние дет­ст­ва. Ут­ром, в про­бу­ж­де­нии, пер­вое сло­во — па­па.

Мать со­би­ра­ет­ся на ра­бо­ту. Обя­за­тель­но пе­ред ухо­дом гла­дит его “про­тив шер­сти” — от за­тыл­ка ко лбу. Он ос­таёт­ся сто­ро­жить дом. Ждёт дя­дю Сту­ка с пись­мом от от­ца, ждёт ма­му. Ждёт, ко­гда они по­едут к от­цу. Ждёт у ок­на, смот­рит на снег. От сне­га — свет.

Сей­час, на пе­ре­пу­тье, да­ром не­обык­но­вен­но­го дня, дя­дя Стук воз­вра­ща­ет­ся к не­му взрос­ло­му. Так же со­гнут, так же всем те­лом вис­нет на сво­ей пал­ке. И на­ко­нец они с ма­мой и дя­дей Сту­ком едут на по­ез­де к от­цу, дол­го-дол­го. По­том вяз­нут в сне­гу. Но снег там, где жи­вёт отец, во­все не све­тит. Не­жи­вой, точ­но при­сы­пан­ный пы­лью. И от ды­ма к ды­му — по за­сы­пан­ной тро­пе… Дя­дя Стук идёт ря­дом и вдруг, по­те­ряв тро­пу, ны­ря­ет со сво­ей пал­кой в этот не­свет­лый снег. На чет­ве­рень­ках, смеш­но, по-па­у­чьи, сто­ит, не мо­жет ра­зо­гнуть­ся. Они с ма­мой ждут. Про­хо­дит мно­го вре­ме­ни, пре­ж­де чем он при­под­ни­мет­ся над сне­гом и смо­жет сде­лать сле­дую­щий шаг. А ко­гда на­ко­нец они до­хо­дят до от­ца, дя­дя Стук впер­вые рас­прям­ля­ет­ся. И сра­зу ста­но­вит­ся боль­шой. Он для па­пы, ока­зы­ва­ет­ся, брат. Ока­зы­ва­ет­ся, он ка­ле­ка из-за па­пы — пы­тал­ся па­пу за­щи­тить. Ока­зы­ва­ет­ся, все го­ды па­пи­но­го за­то­че­ния в тюрь­ме и в ссыл­ке он по­сы­лал па­пе по­сыл­ки и день­ги. У от­ца — кед­ро­вые оре­хи. Отец лов­ко раз­гры­за­ет ка­ж­дый, так, что вы­ска­ки­ва­ет ту­гое яд­рыш­ко и по­лу­ча­ет­ся две ло­доч­ки от скор­луп­ки. Яд­рыш­ко про­тя­ги­ва­ет — “Ешь, сы­нок. Слад­ко”. Дя­дя Стук по­вто­ря­ет: “Ешь, Пе­тя, слад­ко”.

Пётр сто­ит на Мо­хо­вой, гло­та­ет горь­кую слю­ну. Сей­час он при­дёт до­мой и на­пи­шет все, что вспом­нил о дя­де Сту­ке и об от­це. Из Си­би­ри отец по­пал на фронт. По­гиб. Дя­дя Стук умер от тос­ки по не­му. На­пи­сать о них — ус­по­ко­ить­ся и сно­ва на­чать ви­деть ок­ру­жаю­щее, а не снег и кед­ро­вые оре­хи. Но ку­да — до­мой? При­хо­дя ве­че­ром к Му­ре, он так и не до­тя­ги­ва­ет­ся до ли­ст­ка бу­ма­ги: сна­ча­ла Му­ра пи­лит его — не так по­вер­нул­ся, не то ска­зал со­сед­ке, а по­том — ка­са­ет­ся его го­лым пле­чом или бе­дром.

Две не­де­ли по­тра­тил на то, что­бы уст­ро­ить­ся на ра­бо­ту. Ни­где не бе­рут без об­ра­зо­ва­ния. И толь­ко слу­чай спа­са­ет — в не­боль­шом жур­на­ле сроч­но ну­жен со­труд­ник в от­дел пи­сем.

На ве­чер­нее от­де­ле­ние фил­фа­ка Петр по­сту­па­ет че­рез год, лег­ко сдав эк­за­ме­ны.

Пи­сем в жур­нал при­хо­дит не­мно­го, Петр про­чи­ты­ва­ет их бы­ст­ро, сор­ти­ру­ет, раз­но­сит по ком­на­там, от­ве­ча­ет на те, что тре­бу­ют об­щих слов, и на­ко­нец — в сво­ём от­де­ле, ско­шен­ном, кро­шеч­ном, за­стек­лён­ном угол­ке, ос­та­ёт­ся на­еди­не с про­шлым.

Ни ма­те­ри, ни тем бо­лее Му­ре не по­ка­зы­ва­ет то­го, что пи­шет. По до­ро­ге с ра­бо­ты в уни­вер­си­тет за­ез­жа­ет к ма­те­ри обе­дать-ужи­нать, в ста­рень­кий школь­ный стол скла­ды­ва­ет ли­ст­ки, один к од­но­му. Мать ждёт: он рас­ска­жет о ра­бо­те, об уче­бе, о Му­ре. А он мол­чит. Что-то в его жиз­ни не так, что-то есть стыд­ное… язык не по­во­ра­чи­ва­ет­ся за­го­во­рить с ма­те­рью. Он пря­чет от неё взгляд; под­няв, как от до­ж­дя, пле­чи, ухо­дит в уни­вер­си­тет, от­ту­да — к Му­ре.

Он ждёт встре­чи с Му­рой, что­бы по­ту­шить яр­кий свет, го­ря­щий в го­ло­ве и ме­шаю­щий ему слу­шать лек­ции по древ­не­рус­ской или ан­тич­ной ли­те­ра­ту­ре, за­ни­мать­ся ла­ты­нью, ви­деть со­курс­ни­ков, ули­цы сво­его го­ро­да, Му­ра, лишь кос­нув­шись, — ос­во­бо­ж­да­ет его от дя­ди Сту­ка, от не­жи­во­го сне­га, от жду­щих глаз ма­те­ри. Он спит без сно­ви­де­ний, без про­шло­го.

Ут­ром всё раз­дра­жа­ет его: как Му­ра, не по­мыв по­сле но­чи рук, ре­жет хлеб, как сер­ди­то смот­рит сквозь опух­шие ве­ки, тре­буя, что­бы он яв­лял­ся до­мой рань­ше и по­мо­гал ей, как ше­ве­лит но­сом, ко­гда жу­ёт.

Они ссо­рят­ся с по­во­дом и без по­во­да. Он не по­це­ло­вал её, ухо­дя на ра­бо­ту. Он не ку­пил ей цве­тов к Пер­во­му Мая. Он не пред­ло­жил ей по­мочь по­мыть по­су­ду. Он ку­рит без пе­ре­дыш­ки, ды­шать не­чем. Он сде­лал не де­сять при­се­да­ний, а пять.

Ес­ли он от­мал­чи­ва­ет­ся, она, гнев­ная, на­сту­па­ет на не­го, тре­бу­ет от­ве­та. Ес­ли от­ве­ча­ет, взви­ва­ет­ся, по­че­му от­ве­ча­ет хо­лод­но. Он хло­па­ет две­рью.

Он спе­шит уй­ти от неё.

И на пу­ти в ре­дак­цию, ду­ма­ет о том, что по­ра рас­стать­ся с Му­рой, ско­рее, как мож­но ско­рее на­до воз­вра­щать­ся к ма­те­ри — в от­ла­жен­ный мир по­коя, где чис­то­та пах­нет на­стоя­щим сне­гом и солн­цем, где они с ма­мой си­дят друг про­тив дру­га и ма­ма рас­ска­зы­ва­ет ему о сво­их уче­ни­ках, о книж­ках, ко­то­рые про­чи­та­ла, о сне­ге, ко­то­рый идёт вот уже не­сколь­ко дней под­ряд…

Да, по­ра ухо­дить от Му­ры.

Ко­гда он твер­до ре­шил это на­ко­нец для се­бя и, вой­дя в Му­рин дом, от­вел её ру­ки от сво­его ли­ца, Му­ра ска­за­ла, что бе­ре­мен­на. При­шлось же­нить­ся в два­дцать с не­боль­шим.

Ре­бё­нок че­рез де­вять ме­ся­цев не поя­вил­ся.

По­че­му он не ушел сра­зу, как толь­ко по­нял, что его об­ма­ну­ли? Ведь он не бо­ял­ся ни то­го, что она по­жа­лу­ет­ся на не­го в ре­дак­цию и его вы­го­нят из ре­дак­то­ров от­де­ла пуб­ли­ци­сти­ки, ко­то­рым его сде­ла­ли по­сле окон­ча­ния третье­го кур­са, ни то­го, что Му­ра плес­нёт ему в ли­цо сер­ной ки­сло­той. И уй­ти по­вод был.

Снег идёт, ве­тер ду­ет, ка­мень ле­жит на до­ро­ге, во­до­пад сши­ба­ет и ски­ды­ва­ет в веч­ность всё жи­вое… — объ­яс­нишь раз­ве, по­че­му идёт снег, по­че­му ду­ет ве­тер, по­че­му на до­ро­ге ле­жит ка­мень, по­че­му бе­ше­ной си­лой на­пое­на сры­ваю­щая­ся вниз во­да?

Не ушел. Жил и жил. Мно­го вре­ме­ни про­во­дил в ре­дак­ции, ве­че­ра — в биб­лио­те­ке, где пи­сал ди­плом, и — у ма­мы.

Нет, он не тер­пел боль­ше Му­ри­ной гром­кой рев­но­сти, кра­ше­ных во­лос, во­ды на по­лу в ван­ной — ут­ра­ми он Му­ру не­на­ви­дел и — сры­вал­ся: кри­чал на неё в го­лос, до­би­вал­ся, что­бы крас­ку с во­лос смы­ва­ла, во­ду в ван­ной под­ти­ра­ла, ру­ки пе­ред едой мы­ла. Слад­кую ночь пил, как за­пой­ный пья­ни­ца — ви­но, без кри­ти­ки, без мыс­лей — сма­ко­вал ка­ж­дую се­кун­ду её.

Ушёл от Му­ры, ко­гда ре­бё­нок в са­мом де­ле ро­дил­ся. Сла­бень­кий, ху­день­кий ре­бё­нок. Пол­ная про­ти­во­по­лож­ность Му­ре.

Лишь три не­де­ли про­жил с ним под од­ной кры­шей. Си­нюш­ная, жал­кая, дочь ка­за­лась ча­стью его те­ла. Он вста­вал к ней но­чью, ме­нял пе­лён­ки, под­но­сил к сон­ной же­не, ос­то­рож­но под­кла­ды­вал к гру­ди. Воз­вра­ща­ясь с ра­бо­ты (он уже кон­чил уни­вер­си­тет), вы­во­зил На­та­шу гу­лять — толь­ко и ды­ша­ла На­та­ша све­жим воз­ду­хом ве­че­ра­ми, в зим­них элек­три­че­ских су­мер­ках. Ку­пал На­та­шу.

Де­воч­ка за­бо­ле­ла вне­зап­но. Ра­зе­ва­ла рот, он ду­мал, хо­чет зев­нуть, а на са­мом де­ле она пы­та­лась за­пла­кать. За­пла­кать не по­лу­ча­лось. Хри­пе­ла, су­до­рож­но вздра­ги­ва­ла ху­дым тель­цем, взма­хи­ва­ла бес­соз­на­тель­ны­ми ру­чон­ка­ми, пы­та­ясь по­мочь се­бе, — бо­ро­лась за жизнь. По­прав­ля­лась мед­лен­но и тре­вож­но: пти­цей вскри­ки­ва­ла во сне, пу­га­лась све­та, гром­ких раз­го­во­ров, ра­дио. Чем оче­вид­нее по­прав­ля­лась На­та­ша, тем гром­че ста­но­ви­лась Му­ра. “При­не­си тряп­ку”, “Ку­пи бин­тов”, “Ты по­ста­вишь чай­ник или нет, сколь­ко я бу­ду по­вто­рять?” — Му­ра гром­ко и воз­бу­ж­дён­но из­ве­ща­ла под­руг о те­че­нии На­та­ши­ной бо­лез­ни и о том, как Петр сти­ра­ет пе­лен­ки, по­ит На­та­шу “во­дич­кой”, си­дит око­ло неё но­ча­ми. В Му­ри­ном го­ло­се слы­шал­ся Пет­ру клич охот­ни­ка: го­ни зай­ца даль­ше! На Му­ри­ном ли­це крас­ны­ми пят­на­ми го­ре­ло в эти ми­ну­ты тор­же­ст­во ук­ро­ти­те­ля: ук­ро­ти­ла!

Как ни смеш­но это бы­ло, но за вре­мя На­та­ши­ной бо­лез­ни Му­ра ещё боль­ше рас­тол­сте­ла, и го­лые гру­ди её тя­же­ло ко­лы­ха­лись, ко­гда она хо­ди­ла по квар­ти­ре в рас­пах­ну­том ха­ла­те.

Му­ра ме­ша­ла Пет­ру.

Его му­чи­ла, пу­га­ла бес­по­мощ­ность, зыб­кость че­ло­ве­че­ско­го су­ще­ст­во­ва­ния. Он пы­тал­ся по­нять, как за­ро­ж­да­ет­ся, как со­хра­ня­ет­ся че­ло­век. Двое соз­да­ют его. И он то­же, не толь­ко Му­ра, при­час­тен к ро­ж­де­нию и жиз­ни На­та­ши, в его глу­би­не, в нём за­ро­ди­лась На­та­ша то­же, в нём на­чал­ся че­ло­век, его дочь.

Не­у­же­ли это­го че­ло­ве­ка ро­ди­ла Му­ра?

Ко­гда не ос­та­лось со­мне­ния в том, что жить На­та­ша бу­дет, Пётр стал со­би­рать ве­щи. Бы­ло ран­нее тём­ное ут­ро фев­ра­ля.

Му­ра по­вис­ла на нем всей сво­ей сы­той тя­же­стью, ос­та­но­ви­ла его ру­ки.

— По­че­му вдруг? Раз­ве что-ни­будь из­ме­ни­лось за этот ме­сяц? — В Му­ри­ном го­ло­се слы­ша­лось удив­ле­ние, при­выч­но тре­бо­ва­тель­ные нот­ки, раз­дра­же­ние, что не по её по­вер­ну­лась жизнь, ка­приз­ная из­ба­ло­ван­ность кош­ки.

Он стрях­нул Му­ру с се­бя, как тя­жё­лую бо­лезнь, по­ки­дал са­мое не­об­хо­ди­мое в че­мо­дан, не слу­шая её стре­ми­тель­но­го го­ло­са.

Он то­ро­пил­ся уй­ти.

Ко­гда вы­рвал­ся на­ко­нец на ле­ст­ни­цу, Му­ра за­пла­ка­ла. Ти­хо, без­на­деж­но, как пла­ка­ла их боль­ная де­воч­ка.

— Я не смо­гу без те­бя жить. Что мне те­перь де­лать?

Он по­ста­вил че­мо­дан на пол. Ру­ки ста­ли жар­ки­ми, лип­ки­ми, во рту ско­пи­лась слю­на. Про­гло­тил эту горь­кую слю­ну.

— У нас ре­бё­нок. Твой. Те­бе не жал­ко? — чуть бо­лее уве­рен­но спро­си­ла она. — Ты же бла­го­род­ный. Ты до­б­рый. Ты так лю­бишь На­та­шу.

Он под­хва­тил че­мо­дан и мет­нул­ся по ле­ст­ни­це вниз.

В ка­ме­ре хра­не­ния Ка­зан­ско­го во­кза­ла ос­та­вил его. На ра­бо­те ска­зал­ся боль­ным.

Хо­дил по Мо­ск­ве. Име­ет он пра­во уй­ти от до­че­ри? На од­ной ча­ше ве­сов — она, его де­воч­ка, на дру­гой — соб­ст­вен­ная жизнь. Слу­жить На­та­ше (а фак­ти­че­ски Му­ре) зна­чит — са­мо­му по­гиб­нуть: при Му­ре он не бу­дет пи­сать, не бу­дет ды­шать. Хо­дил по Мо­ск­ве, не раз­би­рая улиц, не слы­ша гуд­ков ма­шин и скре­же­та тор­мо­зов, не ви­дя не­ба над го­ло­вой.

К ма­те­ри не мо­жет ид­ти. Он силь­но ви­но­ват пе­ред ма­те­рью: го­ря­чие Му­ри­ны ла­до­ни па­ра­ли­зо­ва­ли его — слиш­ком ко­рот­ки бы­ли не­час­тые пол­ча­са, пред­на­зна­чен­ные для ма­те­ри и не по­да­рен­ные ей!

Мать у не­го не та­кая, как у дру­гих. Не ста­нет пла­кать, уп­ре­кать, жа­леть. Она нач­нёт печь его лю­би­мые пи­ро­ги — с кар­тош­кой, нач­нёт ва­рить плов с ку­ра­гой. Она нальёт в ван­ну хвои и по­ве­сит над ван­ной пах­ну­щую мя­той бан­ную про­сты­ню. Она ся­дет про­тив не­го, вы­мы­то­го, по­ста­вит пе­ред ним чай, ко­то­рый лю­бит он, на­сто­ян­ный под кол­па­ком, нач­нёт рас­ска­зы­вать про сво­их уче­ни­ков.

А у вис­ков её поя­ви­лись жел­тые под­па­ли­ны.

При­выч­ный с дет­ст­ва вы­со­кий лоб, вы­со­кая при­чес­ка, гла­за, по­гло­щаю­щие его. Но­вое: те­перь она от­во­дит от не­го гла­за.

Она чув­ст­ву­ет, что он не­сча­ст­лив. И — ста­ре­ет из-за это­го.

Нет, ма­му он тре­во­жить не мо­жет. Он дол­жен вой­ти в дом не­бреж­но, лёг­кой, сча­ст­ли­вой по­ход­кой.

Му­ра спро­си­ла “По­че­му вдруг?” Не вдруг. Так с ним бы­ва­ло все­гда, с дет­ст­ва. Ко­пят­ся в нём оби­да, боль, раз­дра­же­ние. Это для ок­ру­жаю­щих “вдруг”. А в нём, мед­ли­тель­ном и ту­го­дум­ном, как раз во­вре­мя со­зре­ва­ет ре­ше­ние. Ни­че­го он с со­бой уже не су­ме­ет сде­лать, ес­ли ре­ше­ние со­зре­ло.

По за­мерз­шим фев­раль­ским ули­цам он хо­дил мед­лен­но. Ка­жет­ся, был в Со­коль­ни­ках. На ули­це Горь­ко­го, ка­жет­ся, то­же был. По­том ми­мо но­си­лись на конь­ках лю­ди, па­дал снег, де­ти це­п­ля­лись за ру­ки ро­ди­те­лей. Парк куль­ту­ры? Он не зна­ет.

Он ис­пу­гал­ся по­лю­бить На­та­шу. Имен­но так на­зы­ва­ет­ся то, от че­го он бе­жал. К Му­ре — не­на­висть, к На­та­ше — жа­лость и же­ла­ние всю свою си­лу, всё свое здо­ро­вье, по ка­п­ле, пе­ре­лить в щу­п­лое, не за­щи­щен­ное ни Му­ри­ным кри­ком, ни Му­ри­ны­ми соч­ны­ми пле­ча­ми тель­це.

До ро­ж­де­ния На­та­ши он не по­ни­мал, что зна­чит от­ве­чать за че­ло­ве­ка. Му­ру он по­бе­дить не су­ме­ет. На­та­ша — Му­ри­на доч­ка боль­ше, чем его. Это по­ка она пла­чет жа­лоб­но. Она вы­рас­тет в Му­ру. Бу­дет две Му­ры. А он ус­пе­ет по­лю­бить На­та­шу. Он не за­ме­тит, как она пре­вра­тит­ся в Му­ру.

С этим оп­рав­да­ни­ем — “На­та­ша пре­вра­тит­ся в Му­ру, а жить с Му­ра­ми он не мо­жет” и с тем, что он — под­лец, по­то­му что бро­сил на рас­тер­за­ние Му­ры свою един­ст­вен­ную дочь, ему пред­сто­ит жить. Раз­рыв ду­ши. Му­ка…

 

2

 

— Дя­день­ка, что с ва­ми слу­чи­лось? Кто умер у вас? — В мель­те­ша­щем све­те сне­га — ху­день­кое ли­цо. — У ме­ня се­го­дня умер ще­нок. Я дол­го пла­ка­ла. А ко­гда по­шёл снег, по­ня­ла: сколь­ко ни бу­ду пла­кать, он не вос­крес­нет.

Пер­вое жи­вое ощу­ще­ние за дол­гий тём­ный день — го­лод. Его про­яви­ло воз­ник­шее пе­ред ним блед­ное по­лу­дет­ское ли­чи­ко: чёл­ка на­ис­ко­сок лба в сне­гу, бро­ви в сне­гу, блед­ные гла­за. Длин­но­но­гий под­рос­ток в пе­ре­хва­чен­ной рем­нём кур­тён­ке. Да, он хо­чет есть. Он не­имо­вер­но хо­чет есть.

— Ты то­же хо­чешь есть, — оп­ре­де­лил он свое от­но­ше­ние к ней.

Де­воч­ка кив­ну­ла.

— Я иду за ва­ми с две­на­дца­ти ча­сов. Кро­ша уби­ли, и я иду за ва­ми. Ку­да вы, ту­да я. Где мы?

Он ог­ля­дел­ся.

Му­ра жи­ла в Ар­бат­ских пе­ре­ул­ках. Этот рай­он зве­нел не­су­щи­ми­ся трам­вая­ми, шур­шал трол­лей­бу­са­ми и ма­ши­на­ми. Вы­со­кие до­ма стоя­ли тес­но при­жав­шись, во­брав в свои из­нан­ки дво­ры.

— По­хо­же на Про­спект Ми­ра, — не­уве­рен­но ска­зал он. — Вот что. Зна­чит, так. Ме­ня зо­вут Петр. Идём в сто­лов­ку. — Он креп­ко взял её за ру­ку, по­вёл. — Сколь­ко же те­бе лет? Пят­на­дцать? А я боль­ше три­на­дца­ти не дал бы. С кем жи­вёшь? С па­пой и с ма­мой? Оба пьют? Сквер­но? Как при­да­вил? Утю­гом? За что?

На чёр­ной мор­доч­ке мо­лоч­но-го­лу­бые гла­за, в бе­лё­сых бес­ко­неч­ных рес­ни­цах, бес­ко­неч­ные усы, ро­зо­вая бес­по­мощ­ность ра­зи­ну­то­го рта и во­ло­ча­щий­ся зад он уви­дел так яс­но, что вы­пус­тил де­воч­ки­ну ру­ку.

— Ко­гда его су­ну­ли в ме­шок… — она зап­ну­лась, — … он звал ме­ня! Ни­как не мог по­ве­рить!

— Хва­тит. До­воль­но. Он сей­час спит. Ему сей­час не боль­но. — С чёл­ки, с рес­ниц, с бро­вей, с губ де­воч­ки стал сти­рать снег. Без сне­га чёл­ка, бро­ви и рес­ни­цы — тём­но­ру­сые, не­гус­тые, как у ре­бён­ка, ли­цо узень­кое.

В рес­то­ра­не он за­ка­зал мно­го ку­ри­цы, мно­го кар­тош­ки и мно­го чаю. Де­воч­ка сня­ла кур­таш­ку. Клю­чи­цы тор­ча­ли над вет­хой, с низ­ким вы­ре­зом коф­той.

— Кто те­бя так одел? — уди­вил­ся он. — Не ле­то. Хо­лод­но.

— Это ма­ми­на. У ме­ня толь­ко фор­ма, в шко­ле вы­да­ли. Я её тер­петь не мо­гу.

— Где ты жи­вёшь?

— Ни­где, — гром­ко от­ве­ти­ла она. — Я не вер­нусь. Утю­гом мое­го Кро­ша!..

— Как “не вер­нусь”? — обор­вал он её. — Где же ты бу­дешь спать?

При­нес­ли еду. Де­воч­ка втя­ги­ва­ла за­пах ды­мя­щей­ся кар­тош­ки и, не до­ж­дав­шись, по­ка ей по­ло­жат, пря­мо из об­щей ка­ст­рюль­ки под­хва­ти­ла ку­сок. Об­жи­га­ясь, кус­ну­ла.

Ели они мол­ча.

На­сы­ще­ние пре­ж­де все­го при­па­ли­ло ще­ки, уже по­том не­мо­той ско­ва­ло но­ги.

Чаю вы­пи­ли по три ста­ка­на.

Ка­ру­зо пел ти­хо, в уг­лу за­ла, из тём­но­го крас­но­гла­зо­го при­ём­ни­ка. Спра­ва хо­хо­та­ли две па­ры. Сле­ва за сто­ли­ком на­ли­вал­ся вод­кой и, до­воль­ный, от­ры­ги­вал су­хонь­кий ста­ри­чок.

— Как те­бя зо­вут? — сквозь сон­ную одурь спро­сил Пётр.

— Аэли­та, — от­ве­ти­ла де­воч­ка. — Все зо­вут ме­ня Эль­кой.

— Это кто же те­бя так на­звал?

— Ро­ди­те­ли на­чи­та­лись лиш­не­го.

— А фа­ми­лию те­бе то­же сде­ла­ли та­кую, мар­си­ан­скую?

— Нет, фа­ми­лия че­ло­ве­че­ская — Стро­ко­ва. Я люб­лю, ко­гда ме­ня зо­вут по фа­ми­лии.

Он бо­ял­ся, что сей­час ус­нёт — в го­лу­бом те­п­ле за­ла, под го­лос Ка­ру­зо, а Эля тем вре­ме­нем ис­чез­нет, от­пра­вит­ся на ка­кой-ни­будь во­кзал. Он за­ста­вил се­бя встать.

— Зна­чит, так. Се­го­дня пе­ре­но­чу­ешь у ме­ня. С ро­ди­те­ля­ми раз­бе­рём­ся зав­тра. При­дёт­ся те­бе к ним воз­вра­щать­ся. На­сколь­ко я по­ни­маю, ты ещё не вы­шла из дет­ско­го воз­рас­та, а за бро­дяж­ни­че­ст­во лег­ко мо­жешь уго­дить в дет­ский дом.

Эля вя­ло по­ше­ве­ли­ла ру­кой.

— Я в тех­ни­кум по­сту­п­лю и по­лу­чу об­ще­жи­тие.

— Не в се­ре­ди­не го­да. А дет­ский труд на за­во­дах и фаб­ри­ках от­ме­нён дав­но.

Он так и не по­нял, в ка­ком они рай­оне. По­до­звал так­си. В так­си де­воч­ка ус­ну­ла, при­ва­лив­шись к его пле­чу ма­лень­кой го­ло­вой.

Мать у не­го че­ло­век ста­ро­мод­ный. Все в её жиз­ни проч­но, ос­но­ва­тель­но, на ве­ка. Ко­мод — из де­вят­на­дца­то­го ве­ка, пла­тья — мо­ды два­дца­тых го­дов, го­дов её юно­сти. От­но­ше­ния с людь­ми не­зыб­ле­мы, до смер­ти. Ве­щи, ка­ж­дая, — на сво­ем мес­те. И, ко­неч­но, в его ком­на­те за пять лет ни­че­го не из­ме­ни­лось: да­же кни­га, ко­то­рую он не до­чи­тал, ле­жа­ла за­ло­жен­ная на сто седь­мой стра­ни­це. Он чи­тал то­гда Щед­ри­на.

— Ты не зво­нил мне се­го­дня. Не за­бо­лел?

Ма­ма встре­ти­ла его спо­кой­но. Зна­чит, Му­ра не со­об­щи­ла. Ум­ни­ца Му­ра. Пом­нит, как он бо­ит­ся вол­но­вать ма­му.

Бла­го­дар­ность к Му­ре бы­ла по­след­ним соз­на­тель­ным чув­ст­вом се­го­дняш­не­го дня.

— Это моя доч­ка. её нуж­но уло­жить не­мед­лен­но и при­лас­кать, — уже в по­лу­сне ус­пел он рас­по­ря­дить­ся и про­ва­лил­ся в за­па­хи, шо­ро­хи род­но­го до­ма.

…Ни­ка­кой доч­ки из Эли не по­лу­чи­лось. На дру­гое ут­ро она ото­бра­ла у ма­мы всю чёр­ную ра­бо­ту. Сти­ра­ла, мы­ла убор­ную и ван­ную, тас­ка­ла за три квар­та­ла кар­тош­ку. И при этом ка­ж­дое дви­же­ние Пет­ра, сло­во, вздох встре­ча­ла та­кой жен­ской по­кор­но­стью и — улыб­кой, что он по­кры­вал­ся ис­па­ри­ной. Од­на­ж­ды за­го­во­рил не­лов­ко о не­при­ят­ном для Эли — о ро­ди­те­лях: со­об­щи, мол, где ты, или он со­об­щит. Эля, щу­рясь, как от солн­ца, улыб­ну­лась: “Ро­ди­те­лям я по­зво­ни­ла, ска­за­ла, что вы­шла за­муж за ни­ще­го сту­ден­та. Ин­те­ре­са для них не пред­став­ляю, по­то­му, что — ни­щий. Шу­ма не бу­дет. Ро­зы­ска то­же. На чер­та я им нуж­на!” “Как вы­шла за­муж?” — опе­шил он. “Фак­ти­че­ски, — ус­мех­ну­лась она. — Что мне нуж­но? Что­бы ме­ня ос­та­ви­ли в по­кое. Так? “За­муж” — они по­ни­ма­ют. “За ни­ще­го сту­ден­та” — то­же по­ни­ма­ют. И не поя­вят­ся”.

Пётр сам пе­ре­вёз до­ку­мен­ты из ста­рой Эли­ной шко­лы в но­вую. И те­перь ут­ра­ми пол до­ро­ги они шли вме­сте, а на пе­ре­крё­ст­ке Ма­лой Брон­ной и Южин­ско­го пе­ре­ул­ка рас­ста­ва­лись: она — в шко­лу, он — в ре­дак­цию.

Эле был те­перь пер­вый ку­сок. Пер­вый ста­кан чаю. Пер­вая об­нов­ка.

Мать ста­ла хо­дить пру­жи­ни­стой дев­чачь­ей по­ход­кой. Под­ра­жа­ла Эле. Во­ло­сы по­стриг­ла, что­бы вы­гля­деть мо­ло­же. Ого­ли­лась тон­кая шея. И ма­мин стри­же­ный за­ты­лок вы­зы­вал в нём же­ла­ние ма­му за­щи­щать, как Элю.

Ему ка­за­лось сном: они втро­ём си­дят в ма­ми­ной ком­на­те за ужи­ном. Квад­рат­ный стол. Лам­па в го­лу­бом аба­жу­ре ос­ве­ща­ет та­рел­ку с пе­чень­ем. Эля рас­ска­зы­ва­ет об учи­те­лях и ре­бя­тах, ма­ма — о сво­их уче­ни­ках и кол­ле­гах, он — о “веч­ном” ав­то­ре. Ав­тор при­хо­дит к ним в ре­дак­цию, как на ра­бо­ту, еже­днев­но, с пап­кой сво­их рас­ска­зов, ка­ж­дый раз за­но­во объ­яс­ня­ет всем, что его рас­ска­зы ге­ни­аль­ны. Го­лос у не­го тон­кий, рез­кий, они ра­бо­тать не мо­гут, ко­гда он си­дит у них. Эля со­ве­ту­ет дать ему спи­сок ад­ре­сов дру­гих жур­на­лов. Пётр сме­ёт­ся: “Из дру­гих жур­на­лов его вы­го­нят, как толь­ко он ту­да вой­дёт, а у нас — вши­вые ин­тел­ли­ген­ты!”

Иг­ра­ет ти­хо му­зы­ка, чис­ты за­на­вес­ки на ок­нах, не слыш­на со­сед­ка, вкус­на еда. Ни­ка­ких скан­да­лов, ни­ка­ких ссор. Не­ту во­ды на по­лу в ван­ной.

Он от­хо­дил от Му­ры мед­лен­но, как от тя­жё­лой бо­лез­ни, ра­зу­чи­вал­ся на­пря­гать пле­чи, сжи­мать ку­ла­ки, мол­чать.

Ино­гда сни­лась На­та­ша. Она боль­на. Он про­сы­пал­ся от стра­ха. Хо­дил по ком­на­те, при­ду­мы­вал, как мож­но вы­красть у Му­ры На­та­шу. Вот ма­ма с Элей об­ра­ду­ют­ся! Ма­ма бу­дет учить На­та­шу му­зы­ке. Эля бу­дет с ней гу­лять. А он бу­дет вста­вать к На­та­ше но­чью, щу­пать лоб и чи­тать ей Чу­ков­ско­го и Ан­дер­се­на.

Чем доль­ше он хо­дил по ком­на­те но­ча­ми, тем сча­ст­ли­вее ста­но­ви­лась На­та­ша. Смея­лась.

С ут­ром при­хо­ди­ла трез­вость. У не­пью­щей, у не­гу­ля­щей, у хо­ро­шо за­ра­ба­ты­ваю­щей ма­те­ри (Му­ра ра­бо­та­ла па­рик­махе­ром) ре­бён­ка ото­брать прак­ти­че­ски не­воз­мож­но. И вы­красть нель­зя — ре­бн­ка вер­нут ма­те­ри. Что ка­са­ет­ся то­го, что­бы до­го­во­рить­ся с Му­рой… об этом да­же ре­чи воз­ник­нуть не мо­жет. Ко­гда он лишь за­ик­нул­ся о воз­мож­но­сти ви­деть­ся с На­та­шей, Му­ра ска­за­ла рез­ко и хо­лод­но: “У ре­бён­ка есть отец. Пра­шу не бес­по­ко­ить”.

Это “пра­шу не бес­по­ко­ить” все­гда зву­чит те­перь во сне, ко­гда снит­ся На­та­ша.

В его ста­рень­ком пись­мен­ном сто­ле рас­тут стоп­ки мел­ко ис­пи­сан­ных ли­ст­ков. В по­след­ний год по­черк стал мел­кий и не­раз­бор­чи­вый, точ­но он спе­шит убе­жать от се­бя са­мо­го преж­не­го — ско­рее, ско­рее. Те­перь не дя­дя Стук хо­дит во­круг не­го по ком­на­те и не дет­ские во­про­сы ко­рот­ки­ми хво­сти­ка­ми ви­ля­ют в уг­лу стра­ни­цы. Что — над дя­дей Сту­ком и от­цом и тем сне­гом, в ко­то­ром по­се­ли­ли от­ца? Кто по­се­лил, по ка­ко­му пра­ву ра­зо­рва­ли с семь­ёй? Снег за­сы­па­ет от­ца. Ни по­си­деть с ним за де­ре­вен­ским сто­лом, ни за­дать во­про­сов, ко­то­рые на­бу­ха­ют гру­зом сто­ле­тий в моз­гу и не да­ют от­ве­тов. Отец не де­лал лю­дям зла. Отец лю­бил петь. Это глав­ное, что пом­нит Петр с дет­ст­ва. Пел сво­бод­но, как поёт пти­ца. Лю­ди слу­ша­ли его, и слё­зы вы­сту­па­ли у них на гла­зах. Так поёт не­ви­но­ва­тый че­ло­век. И на фрон­те он не пря­тал­ся за спи­ны то­ва­ри­щей — то­ва­рищ при­вёз ос­тав­шие­ся от не­го их пись­ма, их фо­то­гра­фии и ки­сет с ма­хор­кой. По чье­му же рас­по­ря­же­нию доб­ро­го, ни в чём не ви­но­ва­то­го че­ло­ве­ка мож­но по­гу­бить? Что же это за си­ла, рас­по­ря­жаю­щая­ся судь­ба­ми и жиз­ня­ми лю­дей?

Ос­то­рож­но спро­сил од­на­ж­ды у ма­те­ри об от­це и за­дал во­про­сы, му­чив­шие его. Мать за­го­ро­ди­лась от не­го ру­кой. А по­том на­ча­ла рас­ска­зы­вать — всту­пи­ла в во­ду про­шло­го по щи­ко­лот­ку, по ко­ле­но, по грудь.

Но­чью за­пи­сы­вал, ос­во­бо­ж­да­ясь от ма­ми­но­го го­ло­са — бу­ма­ге до­ве­рял от­ца и пы­тал­ся ос­мыс­лить не­ле­пи­цу его аре­ста и ги­бе­ли.

Но ему труд­но, он не мо­жет по­нять. Он — ма­лень­кий — хо­дит сре­ди не­по­нят­ных по­стро­ек, стран­ных де­ревь­ев и ба­шен. Кто он? Что во­круг? Как ра­зо­брать? Один и тот же сон из но­чи в ночь. Что тщит­ся рас­крыть ему сон?

С уни­вер­си­тет­ской по­ры впер­вые по­пал в биб­лио­те­ку — взять Эле Тол­сто­го. Уви­дел за­чи­тан­ную книж­ку Тар­ле. До глу­бо­кой но­чи про­си­дел над ней.

Стал чи­тать ис­то­рию за­по­ем. Не об от­це ис­то­рия — о ца­рях. Сто лет на­зад, две­сти лет на­зад жи­ли лю­ди. Стра­да­ли. Гиб­ли. Без ви­ны ви­но­ва­тые…

Си­дя за чис­тым лис­том бу­ма­ги, по-дру­го­му уви­дел свою жизнь, жизнь от­ца. Из­да­ле­ка ви­лась ве­ре­воч­ка: сме­ня­ют­ся вла­сти­те­ли, му­ча­ют­ся без ви­ны ви­но­ва­тые. Чу­жие лю­ди ста­но­вят­ся близ­ко зна­ко­мы­ми, го­во­рят во­круг, бо­ят­ся, пла­чут. На бу­ма­ге ус­по­каи­ва­ют­ся. И ос­тав­ля­ют его на­все­гда, лишь толь­ко он ста­вит на­ко­нец точ­ку за их по­след­ним сло­вом, за их по­след­ним дви­же­ни­ем — за­кры­ва­ет створ­ку их жиз­ней.

С ра­бо­ты, из биб­лио­те­ки Петр спе­шит до­мой. Он лю­бит свой дом.

Не­сколь­ко дней уме­ща­ет­ся в его дне. Ут­ро в ре­дак­ции. Пол­день — мел­ко ис­пи­сан­ные стро­ки. Биб­лио­те­ка. Ма­ма с Элей. И ночь — ско­рее за­пи­сать ма­мин рас­сказ. Со стра­хом — за­быть хоть од­но ма­ми­но сло­во.

А ма­ма по­сле сво­их от­кро­ве­ний пол но­чи хо­дит по квар­ти­ре.

Но то­гда он не ду­мал о ма­ме. Пре­дать заб­ве­нию то, что свя­за­но с от­цом, нель­зя, ибо это — ис­то­рия всей его стра­ны. “По­тер­пи, ма­ма, вы­ва­ли мне в ру­ки всю прав­ду”.

Он и Эля по­же­ни­лись, лишь толь­ко Эле ис­пол­ни­лось ше­ст­на­дцать. В до­ме ни­че­го не из­ме­ни­лось. Ма­ма сча­ст­ли­вой па­вой пла­ва­ла по квар­ти­ре с шес­ти ут­ра. С шес­ти ут­ра на­стаи­вал­ся для них чай — са­ма чай не лю­би­ла. Пых­те­ла ка­ша. Или пю­ре. До ком­нат­ной тем­пе­ра­ту­ры про­гре­вал­ся тво­рог из хо­ло­диль­ни­ка.

Ма­ма лю­би­ла об­щие тра­пе­зы. Она си­де­ла во гла­ве сто­ла ве­ли­че­ст­вен­ная, сияю­щая. Смот­ре­ла то на од­но­го, то на дру­го­го.

— Де­ти мои, — го­во­ри­ла тор­же­ст­вен­но, — вам сле­ду­ет про­чи­тать пре­крас­ную книж­ку — Чу­ков­ский о Че­хо­ве.

— Школь­ных пи­са­те­лей да­ром не хо­чу, — со­про­тив­ля­лась Эля. — Че­ло­век в фут­ля­ре. По­эт су­ме­рек. Не хо­чу!

— Пер­вая строч­ка этой книж­ки — “Он был гос­те­прии­мен, как маг­нат”. Раз­ве не­ин­те­рес­но, что Че­хов за­зы­вал к се­бе лю­дей са­мы­ми не­ве­ро­ят­ны­ми за­кли­на­ния­ми?! На­при­мер, “Пусть те­сём­ки на ва­шем бе­лье раз­вя­жут­ся при всех, ес­ли вы ко мне не прие­де­те”.

Ко­гда она ус­пе­ва­ла? Ра­бо­тать в сво­ей му­зы­каль­ной шко­ле, по­ку­пать про­дук­ты, го­то­вить, чи­тать?

Эля по-преж­не­му не да­ва­ла ма­те­ри мыть по­лы, сти­рать и тас­кать кар­тош­ку.

Окон­чив шко­лу, учить­ся не за­хо­те­ла.

— За­чем? Вы с ма­мой учё­ные. Я люб­лю шить. Ду­ма­ешь, не де­ло — лю­дей кра­си­во оде­вать?

С ра­бо­ты Эля при­хо­ди­ла ве­се­лая, с од­ним и тем же кри­ком:

— Ма­ма! — И тут же хва­та­лась за тряп­ку, щёт­ку или сум­ки.

В сво­бод­ную ми­ну­ту уса­жи­ва­ла ма­му по­сре­ди кух­ни.

— Де­воч­ки по­ка­за­ли фран­цуз­ский жур­нал. Эту прядь сю­да, эту — вот так. Ну, ма­ма, ты у ме­ня са­мая кра­си­вая! Прав­да, Пе­тя? Ма­ма, ма­ма! — по­вто­ря­ла она на­рас­пев.

Она лю­би­ла ма­ме шить. На ма­му тра­ти­ла по­ло­ви­ну зар­пла­ты. Вто­рую по­ло­ви­ну — на не­го: вя­за­ла ему, ши­ла брю­ки, по­ку­па­ла ру­баш­ки. Ру­ба­шек у не­го бы­ло бес­ко­неч­ное ко­ли­че­ст­во — всех рас­цве­ток и фа­со­нов.

Со­сед­ке-ста­руш­ке Эля при­но­си­ла про­дук­ты. На ули­це во­зи­лась с ма­лень­ки­ми деть­ми, иг­ра­ла с ни­ми в лап­ту. А ино­гда, ни с то­го, ни с се­го, шла в боль­ни­цу, что ря­дом с их до­мом, и не­ухо­жен­ным ста­ри­кам под­но­си­ла суд­но, кор­ми­ла с ло­жеч­ки. Ей зво­ни­ли под­руж­ки с ра­бо­ты, из шко­лы, ко­гда нуж­но бы­ло ко­му-то сроч­но по­мочь.

Но она все­гда ока­зы­ва­лась ря­дом, ко­гда он по­яв­лял­ся до­ма. Боль­ше­гла­зая, улы­баю­щая­ся, всё толь­ко — для не­го, для не­го.

Так и сто­ят эти ве­че­ра — в све­те, в те­п­ле. Он чи­та­ет или пи­шет, ма­ма наи­гры­ва­ет на пиа­ни­но или чи­та­ет, Эля шьёт или вя­жет, и вре­ме­на­ми вос­кли­ца­ет, как ре­бё­нок: “Ма­ма!”, “Пе­тя”.

Ма­ма дос­та­ва­ла би­ле­ты в кон­сер­ва­то­рию и в ки­но, в те­атр и на вы­став­ку, Эля все­гда то­па­ла в се­рёд­ке, при­жи­ма­лась то к не­му, то к ма­те­ри.

— Го­во­ри, — про­си­ла она ма­му, — по­че­му Ра­нев­ская — хо­ро­шая, а за­пер­ла Фир­са — уми­рать?

Но­чью она лёг­ки­ми ру­ка­ми ка­са­лась его ли­ца.

Её роб­кие ру­ки. её роб­кие гу­бы. Он об­ни­мал ост­рые угол­ки её плеч, бо­ясь боль­но сжать, ос­то­рож­но тро­гал клю­чи­цы.

Эля пах­ла мо­ло­ком. Чис­то­той и мо­ло­ком. С за­па­хом чис­то­ты и мо­ло­ка за­сы­пать — вер­нуть­ся в дет­ст­во, до­во­ен­ное, де­ре­вен­ское.

Они ни­ко­гда не ссо­ри­лись. Эля де­ла­ла все так, как он хо­тел: хо­ди­ла по до­му, ис­че­за­ла, ес­ли к не­му при­хо­дил то­ва­рищ, по­ку­па­ла ему кед­ро­вые оре­хи. Раз­гры­зёт и про­тя­нет ему: ешь! Па­мять об от­це.

Прав­да, он лю­бил грызть сам. Смот­рит на яд­ра, при­крыв­шие Эли­ну ла­донь пол­но­стью, и бо­рет­ся с дет­ским же­ла­ни­ем от­ка­зать­ся от них, что­бы са­мо­му рас­ку­сить орех так, как отец: яд­ро це­лое, не тро­ну­тое зу­бом, и две ак­ку­рат­ные нор­ки скор­луп. Но Эли­на мор­доч­ка, под­ня­тая к не­му, про­сит: возь­ми.

Доч­ка ро­ди­лась вес­ной. Ти­хая, улыб­чи­вая доч­ка. А че­рез год не­ожи­дан­но умер­ла ма­ма. В од­ну ми­ну­ту.

Она дер­жа­ла ре­бён­ка на ру­ках и го­во­ри­ла:

— Зу­ба­стая Алё­нуш­ка у нас, гу­ба­стая, гла­за­стая, у-у-у!

Не по­блед­не­ла, не вскрик­ну­ла. По­са­ди­ла ре­бен­ка в ма­неж, се­ла на тах­ту, улыб­ну­лась. И всё. Серд­це.

За­кри­ча­ла Эля.

Ре­бё­нок пол­зал по ма­не­жу, а Эля тряс­ла ма­му за пле­чи, рас­ти­ра­ла ще­ки до крас­но­ты, гу­бы, вли­ва­ла ва­ло­кор­дин.

— Ма­ма, ма­ма!

Прие­хал врач. С са­ни­та­ром. Они дол­го не мог­ли ото­рвать Элю от ма­те­ри.

В этот день у неё про­па­ло мо­ло­ко. Она хо­ди­ла по до­му не­при­чё­сан­ная, по­лу­оде­тая, зва­ла:

— Ма­ма!

Жа­лась к не­му.

Он но­сил её на ру­ках, как Алё­ну, ка­чал, как Алё­ну, и от её тя­же­сти на­чи­нал лег­че ды­шать. Ве­че­ра­ми они, при­жав­шись друг к дру­гу, смот­ре­ли те­ле­ви­зор. Он не ра­бо­тал, она не ши­ла. Пол­за­ла по ма­не­жу Алё­на. Пла­ка­ли, пе­ли, зна­чи­тель­но го­во­ри­ли с эк­ра­на чу­жие лю­ди, не дос­ти­гая Эли и Пет­ра.

…На дол­гие го­ды все ос­та­лось по-преж­не­му, как бы­ло при ма­ме. Чис­то­та, ве­щи — не­зыб­ле­мо — по мес­там.

Толь­ко им с Элей не о чем ста­ло раз­го­ва­ри­вать, не­ку­да ста­ло хо­дить. Ни об­щих кни­жек, ни об­щих спек­так­лей, ни об­щих кон­цер­тов. Ти­ши­на ве­че­ра­ми. Алё­на, ти­хая, иг­ра­ет или учит уро­ки, их не бес­по­ко­ит. Эля шьёт или вя­жет. Он пи­шет.

 

3

 

Ре­дак­ция, в ко­то­рой ра­бо­тал Петр, по­ме­ща­лась в ста­ром до­ме с вы­со­ки­ми по­тол­ка­ми. Ком­на­ты — свет­лые, с тол­сты­ми сте­на­ми, про­сто­рные. В ка­ж­дой — по три-че­ты­ре че­ло­век.

У не­го — свой гро­мад­ный стол. С се­рой гро­мозд­кой лам­пой.

Жур­нал их не то чтоб уж очень тол­стый, но и не бро­шю­ра. Ро­ма­ны и по­вес­ти в ней по­мес­тить­ся не мо­гут, а рас­ска­зы — по­жа­луй­ста. Петр рас­ска­зов не пи­шет. О во­ен­ном дет­ст­ве по­лу­чи­лась уве­си­стая по­весть.

Мать ра­бо­та­ла по два­дцать ча­сов в су­тки. Му­зы­ка в вой­ну ока­за­лась не нуж­на, и она уст­рои­лась на фаб­ри­ку — ста­ла вы­де­лы­вать па­ра­шют­ные и мас­ки­ро­воч­ные тка­ни. Дя­дя Стук, отец — в пись­мах с фрон­та, ма­ма с ис­ко­ло­ты­ми паль­ца­ми, с гла­за­ми без вы­ра­же­ния и слёз, её то­вар­ки, по­ющие про­тяж­ны­ми го­ло­са­ми ожи­да­ние и тос­ку, а боль­ше все­го он сам — го­лод­ный, иг­раю­щий в кам­ни, ле­зу­щий на кры­шу ис­кать за­жи­гал­ки, пи­шу­щий со­чи­не­ния на га­зе­те си­ним ка­ран­да­шом…

Сю­жет? Сю­жет есть. Не шиб­ко де­тек­тив­ный, но в дей­ст­вии. Он убе­га­ет на фронт, не по­ве­рив то­му, что отец по­гиб. Ищет от­ца. Его воз­вра­ща­ют. И на­чи­на­ют­ся кон­флик­ты — с ма­те­рью, с то­ва­ри­ща­ми, с са­мим со­бой.

Всю жизнь он был сы­ном вра­га. При­вык пря­тать от всех в шко­ле и во дво­ре гла­за, при­вык драть­ся до кро­ви. И толь­ко по­то­му, что отец по­гиб на фрон­те, смог по­сту­пить в уни­вер­си­тет. “Отец — враг”. Так он на­звал свою са­мую за­по­вед­ную по­весть. Отец стро­ил го­род. Отец умел сме­ять­ся. Так бес­печ­но, ис­крен­не не сме­ют­ся ви­но­ва­тые лю­ди.

Их жур­нал пе­ча­та­ет толь­ко рас­ска­зы. В чу­жие жур­на­лы как при­дёшь? Ко­му там ну­жен? Вот и ле­жат по­вес­ти и ро­ма­ны в сто­ле.

Его жизнь рез­ко по­де­ли­лась по­по­лам. До смер­ти ма­мы. И по­сле. “До”… он не хо­дил на ве­че­рин­ки и не ви­дел со­труд­ни­ков, не пил ви­на и не чи­тал де­тек­ти­вов. Он пол­нил­ся го­ло­са­ми ма­мы, Эли. “По­сле”… — без му­зы­ки, без сме­ха. Пре­дан­ная Эля, чис­то­та и ти­ши­на. Толь­ко стол в ре­дак­ции — с чу­жи­ми ру­ко­пи­ся­ми. Толь­ко пись­мен­ный стол до­ма — с ру­ко­пи­ся­ми, на­пи­са­нны­ми им. И он стал ог­ля­ды­вать­ся во­круг.

Мно­го лет под­ряд, столь­ко, сколь­ко он ра­бо­та­ет в этом от­де­ле, пря­мо про­тив не­го си­дит Ка­тя. Он при­вык к Ка­те, как к тол­сто­му шну­ру под по­тол­ком и ста­рин­но­му пар­ке­ту. При­вык, что Ка­тя по­ит его ча­ем в обе­ден­ный пе­ре­рыв, кор­мит пи­рож­ка­ми и пи­рож­ны­ми. Ка­тя всех по­ит ча­ем.

По­хо­же, Ка­тя со­всем не ме­ня­ет­ся. Все та же ху­день­кая фи­гур­ка. Все­гда в од­ном и том же плать­иш­ке. Все­гда с од­ной и той же при­чес­кой. Вер­нее, без при­чес­ки: пу­ши­стые, лег­кие во­ло­сы ле­жат на го­ло­ве в бес­по­ряд­ке.

Ка­тя от­ве­ча­ет за рас­ска­зы. Она всё вре­мя чи­та­ет. Чи­та­ет она, ух­ва­тив­шись за ма­куш­ку, по­са­сы­вая, как кон­фе­ту, ка­ран­даш. Ред­ко вски­ды­ва­ет ни­че­го не ви­дя­щие гла­за и сно­ва чи­та­ет.

Ей нра­вит­ся всё, что она чи­та­ет. В од­ном рас­ска­зе — со­ба­ка ищет сво­его хо­зяи­на и спа­са­ет его. В дру­гом — щед­рый луг под пря­чу­щим тай­ны не­бом, в треть­ем — ре­бё­нок, от­кры­ваю­щий взрос­лым жи­вую жизнь. Од­на­ко ин­те­рес к рас­ска­зам не ме­ша­ет ей раз­дра­ко­ни­вать текст до не­уз­на­вае­мо­сти. Сон­ное те­че­ние рас­ска­за взры­ва­ет­ся — воз­ни­ка­ет ритм, бед­но сле­п­лен­ные фра­зы обо­га­ща­ют­ся, за­ни­ма­ют ка­ж­дая своё соб­ст­вен­ное ме­сто, и, в са­мом де­ле, слов­но жи­вые — со­ба­ка и ре­бё­нок, в са­мом де­ле — сле­пит раз­но­цветь­ем луг под тё­п­лым не­бом. То, что Ка­тя — од­на — уви­де­ла в по­сред­ст­вен­ном рас­ска­зе, ро­ж­да­ет­ся. На­вер­ное, по­это­му Глав­ный всё без­на­дёж­ное от­даёт ей.

— На, — в тот день Ка­тя про­тя­ну­ла ему че­рез стол лёг­кий не­по­нят­ный пред­мет.

Обе­ден­ный пе­ре­рыв ос­та­вил их на не­сколь­ко ми­нут од­них в ком­на­те.

Вес­на. Еже­днев­ны стре­ми­тель­ные гро­зы. Сол­неч­ный свет лег­ко про­хо­дит к ним сквозь го­лые де­ре­вья, ще­ко­чут глот­ку за­па­хи про­сы­паю­щих­ся де­ревь­ев и зем­ли.

— Что это?

— Твой день ро­ж­де­ния.

— А что это?

— По­смот­ри.

Он рас­крыл. Вы­ло­жен­ное мел­ким би­се­ром, на не­го смот­ре­ло его ли­цо.

В тот день он сбе­жал сра­зу до­мой. От тор­тов и бу­ты­лок. От Ка­ти. Под­хва­тил Алё­ну с уро­ков, по­вёз в Аб­рам­це­во.

Они хо­ди­ли при­жав­шись друг к дру­гу по свет­лым за­лам двор­ца, и Алё­на всё ста­ра­лась по­те­реть­ся о его ще­ку. А ему бы­ло стыд­но, точ­но он Алё­ну пре­дал, и он бо­ял­ся по­ше­ве­лить­ся и от­ве­тить лас­кой на лас­ку, ко­гда Алё­на ка­са­лась его ще­ки.

Ка­тя, с ру­кой на ма­куш­ке, с ка­ран­да­шом во рту, те­перь тор­ча­ла пе­ред ним все­гда: ме­ж­ду ним и Алё­ной, чет­вёр­тая за обе­ден­ным сто­лом до­ма.

Что­бы сра­зу ус­та­но­вить де­ло­вую суть их от­но­ше­ний, что­бы обор­вать ду­хо­ту, со­еди­нив­шую вдруг их сто­лы в один, ре­шил­ся: при­нёс ей од­ну из сво­их по­вес­тей.

— Вот, ба­лу­юсь. Хоб­би.

При­го­то­вил­ся ждать не­де­лю. При­го­то­вил­ся к раз­гро­му. Ка­тя ска­за­ла на дру­гое ут­ро:

— Я ни од­но­го сло­ва не смог­ла по­пра­вить. От­да­ла сво­ему то­ва­ри­щу по­чи­тать.

— Ка­ко­му то­ва­ри­щу?

Она по­жа­ла пле­ча­ми. Весь день про­мол­ча­ла и уш­ла до­мой рань­ше обыч­но­го.

Че­рез пол­го­да по­весть вы­шла в са­мом луч­шем жур­на­ле Мо­ск­вы, в од­но мгно­ве­ние сде­лав его имя из­вест­ным.

Ка­ж­дый обе­ден­ный пе­ре­рыв те­перь он про­во­дил с Ка­тей. Они ухо­ди­ли в ка­фе, са­ди­лись друг про­тив дру­га. Но те­перь ме­ж­ду ни­ми не сто­лы с ру­ко­пи­ся­ми, а та­рел­ки с едой.

Он пе­ре­ска­зы­вал Ка­те сю­же­ты за­ду­ман­ных по­вес­тей. Ка­тя не пе­ре­би­ва­ла, но, ко­гда он за­мол­кал, за­да­ва­ла стран­ный на пер­вый взгляд во­прос, на­при­мер, та­кой — “Ге­рой у те­бя есть Лёв­ка. По­че­му про­пал к кон­цу?” И за­бы­тый им Лёв­ка об­ре­тал но­вый го­лос, про­дол­же­ние судь­бы, свя­зы­вал не­ожи­дан­но все уз­лы.

День за днём час обе­да вме­сте. Так ес­те­ст­вен­ны и так про­сты их раз­го­во­ры…

Ка­тя все­гда си­де­ла в той же по­зе, что и в ре­дак­ции: ух­ва­тив­шись за во­ло­сы на ма­куш­ке, как ле­де­нец, со­са­ла кон­чик вил­ки — вме­сто ка­ран­да­ша.

Лишь те­перь, ко­гда она бы­ла так близ­ко, он раз­гля­дел се­дые вис­ки, из­да­ле­ка не вид­ные сре­ди пу­ха, мор­щи­ну, об­ры­ваю­щую улыб­ку, тя­жё­лые при­пух­лые ве­ки.

Вто­рая, тре­тья по­весть, ро­ман. Его имя скло­ня­лось в трол­лей­бу­сах и на танц­пло­щад­ках, в са­ло­нах и уч­ре­ж­де­ни­ях. “Сме­лый”, “свой по­черк”, “са­мо­быт­ный”, “про­сто­та ори­ги­наль­но­сти”, “ост­рый язык”… — ва­лом шла сла­ва.

Как-то Ка­тя спро­си­ла за обе­дом:

— Ты ско­ро бро­сишь нас?

Он ос­то­рож­но снял с ма­куш­ки её ру­ку. Ма­лень­кая, она не­ве­со­мо при­таи­лась в его ру­ке.

— Где ты бы­ла рань­ше, Ка­тя?

Она не ми­гая свет­ле­ла гла­за­ми.

— Жда­ла.

Пётр с ра­бо­ты не ушел.

Ка­тя еро­шит се­бе во­ло­сы, гры­зёт кон­чик ка­ран­да­ша, за­ва­ри­ва­ет ему чай, смот­рит на не­го из-под спу­тан­ных во­лос. Всё в ней не сде­ла­но. Гу­бы и гла­за не кра­ше­ны, во­ло­сы не под­ви­ты, о мо­де, на­вер­ня­ка, слы­хом не слы­хи­ва­ла, дви­же­ния — уг­ло­­ва­тые, не от­ре­пе­ти­ро­ван­ные.

— Ка­тя, сколь­ко те­бе лет?

Лож­ка чуть бьёт­ся о ста­кан, буд­то кто в дверь сту­чит не­сме­ло. По­сле дол­гой пау­зы:

— Со­рок.

— У те­бя есть муж, де­ти?

Она ка­ча­ет го­ло­вой.

— Ты лю­би­ла ко­го-ни­будь?

— Те­бя.

— И сно­ва тук-тук — лож­ка о пус­той ста­кан.

Год. Ещё год.

И на­ко­нец фра­за. За ос­тыв­шим бор­щом.

— Пой­дём се­го­дня ко мне. — По­лу­шё­пот. Крас­ные пят­на на ще­ках, как у Му­ры.

Не­сколь­ко лет он про­сто обе­дал с Ка­тей… по­ка Алё­на рос­ла, по­ка со­би­ра­лись один к од­но­му их об­щие ве­че­ра с Элей. Что осо­бен­но­го в том, что он с Ка­тей обе­дал? Он бла­го­да­рен ей за по­мощь. Не боль­ше. Она ум­на. И толь­ко. Она хо­ро­ший ре­дак­тор. Он ни­че­го не обе­щал ей, один раз по­дер­жал её ру­ку в сво­ей. Они про­сто раз­го­ва­ри­ва­ли. Он рас­ска­зы­вал о се­бе, и яс­не­ла но­вая стра­ни­ца. Се­ст­ра. Друг. И, ко­гда раз­го­ва­ри­ва­ли, не ще­ми­ло в гру­ди, слов­но ма­ма жи­ва.

Борщ пах не­при­ят­но, ук­су­сом.

— Я же­нат, — ска­зал он не­лов­ким го­ло­сом.

Ме­ж­ду ни­ми две та­рел­ки с не­тро­ну­тым бор­щом.

“У ме­ня доч­ка на пер­вом кур­се МЕ­Да”, — сей­час он ска­жет.

“По­смот­ри, Ка­тя, брю­ки же­на мне сши­ла. Спря­та­ла все мои жир­ные склад­ки”, — сей­час он всё объ­яс­нит ей про Элю.

“Как же Эля ос­та­нет­ся без ме­ня? Пти­ца. Рас­пах­ну­ла на­до мной кры­лья — “Те­бе хо­лод­но?”, “Те­бе не хо­чет­ся пить?”” — ска­жет он сей­час Ка­те.

Он не мо­жет пре­дать Элю.

“Ты, Ка­тя, по­до­ж­ди. Как же я бу­ду без Эли?”

— Её зо­вут Аэли­та, — вслух не­ле­пые сло­ва. Сло­ва по­ми­мо его во­ли. Сло­ва без смыс­ла. — Я один у нее. За­щи­ты ни­от­ку­да. — Сло­ва — за­щи­той от Ка­ти. По­след­няя по­пыт­ка за­ста­вить Ка­тю встать, уй­ти.

— У ме­ня то­же толь­ко ты. Всю жизнь. — И уже звон­че, рез­че: — Се­го­дня день мое­го ро­ж­де­ния. Со­рок. Я ис­пек­ла торт. На­жа­ри­ла мя­са.

— А по­да­рок? Я не знал. У ме­ня нет по­дар­ка.

— Ты.

На не­гну­щих­ся но­гах ухо­дил он от сво­его жур­на­ла на­все­гда. Не­ес­те­ст­вен­но пря­мой, жи­во­том впе­рёд — от про­шло­го — от Эли, от ма­мы — к Ка­те.

Ни Ка­ти­но­го жи­лья, ни мя­са, ни тор­та не за­ме­ча­ет. Ощу­ща­ет лишь се­бя. Он — боль­шой. Гро­мад­ны ру­ки. Гро­мад­на го­ло­ва. И, к сво­ему удив­ле­нию, он слы­шит, как рас­кры­ва­ют­ся поч­ки на деревьях. Ви­дит, как ре­жет зем­лю тра­ва. Ви­дит свет, сле­пя­щий, в Ка­ти­ных гла­зах. На­ко­нец он ды­шит. В нём про­бу­ж­да­ют­ся поч­ки, в нём взра­ста­ет тра­ва, в нём про­бу­ж­да­ют­ся де­ре­вья, в нём — не­бо, драз­ня­щее рас­кры­ти­ем тайн… На­ко­нец он зна­ет, что та­кое ды­шать. Кро­вью, Ка­ти­ным сто­ном, соб­ст­вен­ной — рез­кой, от Ка­ти пе­ре­шед­шей к не­му бо­лью он — ро­дил­ся.

Жизнь по­де­ли­лась сно­ва: “до” и — “те­перь”. “Те­перь” он — мо­лод, не­смот­ря на свои со­рок пять, не­смот­ря на брюш­ко и ра­ди­ку­лит. Слух, зре­ние, обо­ня­ние — как у ре­бён­ка.

Они за празд­нич­ным сто­лом, но он не мо­жет ни есть, ни пить.

— Вот так си­ди, — го­во­рит он. — Здесь. Я ско­ро вер­нусь. Я ска­жу Эле.

Ещё до вой­ны, ко­гда он на­ко­нец встре­тил­ся по­сре­ди сне­га с от­цом, в пер­вую ночь их встре­чи, ему при­сни­лось по­ле тра­вы. Соч­ной, ве­сен­ней, мо­ло­дой тра­вы. Она сле­пи­ла гла­за. Сна­ча­ла она бы­ла у са­мых глаз. В этом сне не­ожи­дан­но он по­ле­тел не вниз, как ле­тят, ко­гда рас­тут, а вверх, вы­ше, вы­ше. Тра­вы, в от­дель­но­сти ка­ж­дой стрел­ки, вид­но не бы­ло — зе­лё­ное цель­ное по­ле. Оно ста­но­ви­лось всё мень­ше, зе­лё­ный круг съё­жи­вал­ся. Синь не­ба, свет солн­ца, и он — рас­пла­став ру­ки, — ле­тит.

Сей­час он то­же ле­тит вверх, всё вы­ше под­ни­ма­ясь, — над ма­ши­на­ми и трам­вая­ми. Над тра­вой и де­ревь­я­ми.

— Эля, здрав­ст­вуй.

Эля спи­ной по­шла от не­го в кух­ню. При­жа­лась к хо­ло­диль­ни­ку. Боль­ши­ми гла­за­ми мо­ли­ла: мол­чи. За­ле­пе­та­ла са­ма:

— Я зна­ла. Я жда­ла. Дав­но. — По­полз­ла спи­ной по хо­ло­диль­ни­ку, се­ла на пол, как ма­лень­кая, за­кры­ла гла­за ру­ка­ми — за­щи­ти­лась. — Не на­до.

Он сел ря­дом с ней. Хо­тел об­нять. Не по­смел. За­шеп­тал в ухо:

— Я бу­ду при­хо­дить к те­бе в гос­ти. Я для те­бя… — он за­пла­кал от жа­ло­сти к ней — по­че­му у неё не­ту та­ко­го, что сей­час про­ис­хо­дит с ним? — Про­сти ме­ня. Я при­ве­ду к те­бе всех мо­их дру­зей, мо­жет, кто-ни­будь те­бе по­нра­вит­ся?! Я бу­ду по­ку­пать те­бе би­ле­ты в те­атр! Про­сти.

Он ни­ко­гда не пла­кал. Сле­зы за­вер­ши­ли то, что с ним слу­чи­лось се­го­дня, — смы­ли ос­тат­ки про­шло­го. Вме­сте с ма­мой, ко­то­рая, как он по­ни­ма­ет те­перь, строи­ла жизнь — за не­го и за Элю для не­го и для Эли.

— Ты пой­ми. Я на­чи­наю жить. Впер­вые. И Му­ра, и ты… вы обе вы­бра­ли ме­ня. Не я. Я с ва­ми не я. По­ни­ма­ешь? Я сей­час я. То, что мне так боль­но за те­бя… я стал чув­ст­во­вать… Я рань­ше не чув­ст­во­вал те­бя. Я о те­бе все эти го­ды не ду­мал. Те­перь я чув­ст­вую то, что и ты. Я по­мо­гу те­бе. Я бу­ду при­хо­дить к те­бе час­то, как ты за­хо­чешь. Хоть ка­ж­дый день. Ты уви­дишь. Я нау­чусь с то­бой раз­го­ва­ри­вать. Как уме­ла ма­ма. Я ста­ну как ма­ма. Я…

— Иди, — по­про­си­ла она. — Иди.

Его болт­ли­вость. И — со­еди­нен­ность пле­ча­ми. Мо­жет быть, впер­вые за два­дцать лет вме­сте.

— Иди, — про­сит она сно­ва.

В сум­ку для кар­тош­ки он ак­ку­рат­но уло­жил ру­ко­пи­си. Он взял лишь не­из­дан­ное, за­по­вед­ное, и то, что ещё толь­ко за­ро­ди­лось.

Эля уже не си­де­ла око­ло хо­ло­диль­ни­ка. По­ста­ви­ла пе­ред ним че­мо­дан. Стоя­ла над ним, смот­ре­ла, как он ук­ла­ды­ва­ет в сум­ку ру­ко­пи­си.

— Сви­тер возь­ми, обе­ща­ют рез­кое по­хо­ло­да­ние. Кос­тюм.

Он кив­нул ей. И не взял че­мо­да­на. И не взял кос­тю­ма со сви­те­ром.

— Я зав­тра к те­бе при­ду. Ты не плачь. Не смей.

Зав­тра? Не зав­тра. В пи­том­ник он по­шел сра­зу, от Эли. Уз­нал ад­рес още­нив­шей­ся сен-бер­на­ри­хи, но­ме­ра те­ле­фо­нов оче­ред­ни­ков, весь ос­та­ток дня по­тра­тил на уго­во­ры жа­ж­ду­щих за­по­лу­чить по­ро­ди­стую со­ба­ку от­дать ему оче­редь. Щен­ка вы­брал са­мо­го круп­но­го, са­мо­го тё­п­ло­го. Всю до­ро­гу, по­ка шёл пеш­ком к Эле по ве­чер­ней Мо­ск­ве, тёр­ся о щен­ка ще­кой, как ко­гда-то Але­на — о не­го.

— Вот. — Он пус­тил щен­ка к Эли­ным но­гам, стоя­щим там же, где он их ос­та­вил. Лу­жа раз­ли­лась мгно­вен­но. И он сто­ял на её бе­ре­гу, не ре­ша­ясь пе­ре­шаг­нуть и по­дой­ти к Эле, вгля­ды­вал­ся в её ли­цо. — Вот. — Он про­тя­нул Эле лис­ток. — Это как кор­мить. Шесть раз в день. Вот ви­та­ми­ны. Вот пас­порт. А мы с то­бой бу­дем пить чай. Я ку­пил “миш­ки”. Ты лю­бишь “миш­ки”.

Эля не смот­ре­ла на щен­ка. И на не­го не смот­ре­ла. Она осу­ну­лась и по­ста­ре­ла за не­сколь­ко ча­сов.

— Где Алё­на? — спро­сил ис­пу­ган­но. — Ве­чер. Ночь, в об­щем.

— Ты за­был, она на прак­ти­ке. В Ка­лу­ге.

На­ко­нец он пе­ре­шаг­нул че­рез лу­жу, по­шёл к пли­те ста­вить чай­ник. Ос­та­но­вил­ся под Эли­ным го­ло­сом:

— Не на­до чая. Не жа­лей. Не при­хо­ди. Я са­ма те­бя по­зо­ву. Ос­тавь те­ле­фон. Я са­ма…

Она смот­ре­ла на не­го стро­го, как на ре­бён­ка.

— Не бес­по­кой­ся обо мне. Я бу­ду ждать Але­ну. Я всё бу­ду де­лать, как на­до. Я те­бе по­зво­ню. Мне на­до при­вык­нуть. Я знаю, так долж­но быть. Я са­ма ви­но­ва­та. Я са­ма не ста­ла учить­ся. Я са­ма не уви­де­ла и не ус­лы­ша­ла те­бя. Обо­лоч­ку не­жи­ла. А не по­ин­те­ре­со­ва­лась, что ты пи­шешь. Я са­ма… эгои­ст­ка. Я ви­но­ва­та, — по­вто­ри­ла сно­ва, улыб­ну­лась не­зна­ко­мой улыб­кой — вбок. И по­про­си­ла жа­лоб­но. — Уй­ди, по­жа­луй­ста.

…За пять лет с Ка­тей он на­пи­сал три боль­ших ро­ма­на. У них с Ка­тей ро­дил­ся сын. По на­стой­чи­во­му на­стоя­нию Ка­ти, он по­зна­ко­мил­ся с На­та­шей и стал встре­чать­ся с ней. Му­ра уже не мог­ла по­ме­шать — На­та­ша вы­шла за­муж и жи­ла от­дель­но. Алё­на то­же вы­шла за­муж. Сен­бер­нар вы­рос, и Эля хо­дит с ним на вы­став­ки.

Алё­на час­то при­хо­дит к ним с Ка­тей, в их дом. И Ка­тя к ка­ж­до­му её при­хо­ду го­то­вит ей по­да­рок. Кни­гу, коф­ту, кос­тюм­чик доч­ке. Мно­го раз Ка­тя пы­та­лась вы­зво­нить На­та­шу, что­бы и На­та­ша при­хо­ди­ла к ним. Но На­та­ша не шла да­же на те­ле­фон­ный раз­го­вор с ней — от­мал­чи­ва­лась, бор­мо­та­ла “Про­сти­те” и боль­ше ни од­но­го сло­ва не го­во­ри­ла.

Их с Ка­тей ве­че­ра не по­хо­жи на ве­че­ра с Элей. Он те­перь не ра­бо­та­ет ве­че­ра­ми. Он чи­та­ет с Ка­тей вслух, встре­ча­ет­ся с друзь­я­ми, иг­ра­ет с сы­ном. Ра­бо­та­ет он с вось­ми до че­ты­рех, а Ка­тя сто­ро­жит его ра­бо­ту, ох­ра­ня­ет от звон­ков, от по­се­ти­те­лей, от сме­ха сы­на. Она по не­сколь­ко раз пе­ре­пе­ча­ты­ва­ет его ру­ко­пи­си це­ли­ком, вно­ся все его пе­ре­дел­ки.

Не пять лет. Один день. Тот пер­вый, их об­щий день, по­ды­то­жив­ший два­дцать лет их зна­ком­ст­ва, длит­ся.

Он умер не­ожи­дан­но, как мать. И то­же с ре­бён­ком на ру­ках. Под­ки­нул сы­на вы­со­ко, под по­то­лок, пой­мал, по­ста­вил ак­ку­рат­но на пол, сел ря­дом с ним. И умер.

 

4

 

Му­ра, Эля и Ка­тя — друг про­тив дру­га. Ли­цом к ли­цу.

Ка­ти­на кух­ня про­сто­рна. Ок­но — ши­ро­ко, юж­но­го све­та мно­го.

— Да, я за­ста­ви­ла вас со­брать­ся, — Му­ра трёт ще­ку. Ще­ка уже ма­ли­но­вая по срав­не­нию со вто­рой, бе­лой, а Му­ра трёт и трёт её. — Что вы се­бе ду­мае­те? Ну­жен че­ло­ве­ку па­мят­ник? Ну­жен. Ты, как по­след­няя же­на, и са­мая бо­га­тая, долж­на бы­ла пред­ло­жить… Вот, — Му­ра вы­кла­ды­ва­ет на стол пять со­тен­ных бу­ма­жек и сно­ва при­ни­ма­ет­ся те­реть щё­ку. — На гра­нит. Та­ко­му че­ло­ве­ку — гра­нит. И за­го­ро­дим. У ка­ж­дой ключ. За­хо­чешь, при­ди, по­си­ди, по­го­во­ри.

Гром­кий го­лос Му­ры не вя­жет­ся с тем, что она го­во­рит, и Эля не вы­дер­жи­ва­ет, пе­ре­би­ва­ет:

— Не на­до за­го­род­ки. И гра­ни­та не на­до. Мне де­нег не жал­ко! — вос­кли­ца­ет она. — Я, сколь­ко нуж­но, вне­су… Сво­бод­ная ду­ша. Яб­ло­ню ему нуж­но по­са­дить. И зем­ля­ни­ку. При­ди кто хо­чет, со­рви, съешь. Вот па­мят­ник.

Му­ра да­же при­вста­ла.

— Блаж­ная ты. Как он жил с то­бой? За­топ­чут его са­по­жи­ща­ми. Не жал­ко? То­му за­хо­чет­ся яб­лоч­ка, это­му.

— Он не там. Не за­топ­чут. Свой след ос­та­вят. Па­мять. Вы не по­ни­мае­те. — Эля всем кор­пу­сом по­вер­ну­лась к Ка­те. — Ска­жи­те вы, ну! Хо­ро­шо ведь яб­ло­ню, зем­ля­ни­ку?

Ка­тя от­вер­ну­лась от Эли. Про­ще для неё Му­ри­на ма­ли­но­вая ще­ка.

— Раз­ве его кни­ги не па­мят­ник? Раз­ве чи­та­те­ли, пла­чу­щие над ним, — не па­мят­ник? Раз­ве мы вот здесь, с па­мя­тью о нем, — не па­мят­ник? Он скром­ный че­ло­век. Очень скром­ный.

— Вы не имее­те пра­ва ли­шать ме­ня па­мят­ни­ка! Он — мой! Я у не­го пер­вая! — Му­ра вы­тас­ки­ва­ет из сум­ки пе­ре­вя­зан­ную ро­зо­вой лен­той от кон­фет пач­ку фо­то­гра­фий.

Пер­вой вы­па­ла фо­то­гра­фия мо­ло­дой жен­щи­ны. Ес­ли без оч­ков, со­всем ли­цо Пет­ра — бес­по­мощ­ные гла­за, чуть вбок сдви­ну­ты в улыб­ке гу­бы, прядь во­лос — до глаз.

— Вот. Од­но к од­но­му. Его доч­ка. Та­кой у вас не­ту. Да­же при­выч­ки его. Спо­соб­но­сти его. В “Сту­ден­че­ском ме­ри­диа­не” ра­бо­та­ет. Пе­ча­та­ет­ся. Вот. Он — мой. Че­рез неё. Один к од­но­му. — Бе­лая ще­ка, ма­ли­но­вая ще­ка, — Му­ра кри­чит: — Я не ме­ша­ла ему. Я при­ду­ма­ла, что у ме­ня есть муж. Я всю жизнь толь­ко с ним. Фо­то­гра­фии по сте­нам. Один он… всю жизнь. Я не ме­ша­ла ему…

Ху­день­кий маль­чик с хо­хол­ком на ма­куш­ке об­ни­ма­ет Му­ру. Под­тя­ги­ва­ет­ся на тур­ни­ке. Са­жа­ет де­ре­во во дво­ре. Бе­жит.

— Я сде­ла­ла его муж­чи­ной. Нау­чи­ла ра­бо­тать. Нау­чи­ла… — У Му­ры гла­за ста­рой ус­та­лой жен­щи­ны. — Нау­чи­ла ве­рить в се­бя. Он со мной стал пи­сать. Его пер­вая вещь…

— За­мол­чи! — об­ры­ва­ет её Ка­тя. Вста­ёт. Хо­дит по кух­не сгор­бив­шись. — Ка­ж­дое сло­во… Два­дцать лет друг про­тив дру­га… Ждать… — по­во­ра­чи­ва­ет к Му­ре пе­ре­ко­шен­ное гри­ма­сой ли­цо. — Что ты о нём зна­ешь? У не­го не по­лу­ча­ет­ся сце­на, что он де­ла­ет? Ска­жи.

Снег ле­тит ти­ши­ной ме­ж­ду ни­ми. Ни ды­ха­ния, ни пла­ча.

— Он от­бра­сы­ва­ет руч­ку, он го­во­рит: “От сы­то­сти и ра­до­сти я ог­лох и ос­леп. Я за­рос тол­стой шер­стью. Од­ни да­ры от судь­бы…” — Он идёт в ин­тер­нат или в дом пре­ста­ре­лых. Оку­нуть­ся в чу­жую боль.

— Он мой! — Эля сле­по смот­рит в ок­но. За­жа­ла ру­ки бро­шью на гор­ле. Вплот­ную по­до­шла к Ка­те. — Он ме­ня всю, по ка­п­ле, во­брал в се­бя. Он мной го­во­рил с то­бой. Он… мной… в ин­тер­нат… это я те­бе го­во­ри­ла его го­ло­сом. Бла­го­да­ря мне он стал ви­деть… — Она по­шла к две­ри, ху­дая, вы­со­кая, под­рос­ток с тон­кой ше­ей и стри­же­ным за­тыл­ком.

— По­до­ж­ди, — крик­ну­ла Му­ра. — Я те­бе хо­чу ска­зать… ты — ры­ба. Ты вя­ле­ная ры­ба. С ва­ми он ни­ко­гда но­ча­ми… не был та­ким, я знаю…не­ис­то­вым! — Му­ра кри­чит ба­сом. — Я при­го­то­ви­ла его вам!

— Он не ком­пот, — ска­за­ла Ка­тя. И вдруг за­смея­лась.

Ее смех, мо­ло­дой, не со­от­вет­ст­вую­щий Эли­ным за­пав­шим гла­зам, Му­ри­ной ма­ли­но­вой ще­ке, обор­вал Му­рин го­лос, ос­та­но­вил Элин уход.

— Мы со­бра­лись для то­го, что­бы по­де­лить то, что ос­та­лось от не­го: его ве­щи, его день­ги, — звон­ко го­во­рит Ка­тя. — Раз­бе­рём­ся без су­да? Или нет? Кто на что пре­тен­ду­ет?

Ле­тит за ок­на­ми снег.

— Ты, ты… — ки­ну­лась Эля к Ка­те, вон­зи­лась то­щи­ми паль­ца­ми в её пле­чи. — Не лю­бишь его, да? Ты… как он те­бя мог вы­брать? Ты сме­ешь­ся! Ты…

Ка­тя ще­кой по­тер­лась об Эли­ну ко­ст­ля­вую ру­ку.

— Пра­во, смеш­но. Ба­бы де­рут­ся из-за де­нег, а мы его ду­шу де­лим.

Па­дал за ок­ном снег, гро­мозд­ки­ми хлопь­я­ми сле­п­лял­ся в за­ве­су.

— Снег к те­п­лу, — ска­за­ла сон­но Му­ра, глот­ну­ла воз­дух, как во­ду, с хлю­пом.

Эля по­шла из кух­ни. Пря­мая, то­щая, с ма­лень­кой го­лов­кой. Под­рос­ток с тон­кой ше­ей.

— Дай мне чаю, — по­про­си­ла Му­ра. И за­ку­ри­ла.

 

                                                     март-май 1981

                                                     Ми­чу­ри­нец — Пе­ре­дел­ки­но

 

Нет комментариев

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

-->

СВЯЗАТЬСЯ С НАМИ

Вы можете отправить нам свои посты и статьи, если хотите стать нашими авторами

Sending

Введите данные:

или    

Forgot your details?

Create Account

X