Цикл: Неоконченное

Пишут тебе, всё пишут

буквами на крови.

Слышишь, тебя не слышат

даже твои свои.

Топят тебя, утопят,

бедная ты Муму

лапы уже в сиропе,

сваренном за войну.

Вспомнят тебя? Не вспомнят.

Выдуман персонаж.

Сила солому ломит?

Только не в этот раз.

 

 

***

Ты, если помнишь, есть законы —

не сообщай, когда придёшь.

Я слышу бьющий в крышу дождь

и громкий монолог вороны

о том, что кошка слышит стоны

и скрип кровати, плеск воды.

И мне не ври — но это ты

вчера божилась на иконы,

клянясь в смирении и вере,

целуя патеру кольцо.

Он стал тебе почти отцом,

который в детстве был потерян.

Молиться богу — пережиток,

но можешь помолиться мне —

я вечность жил в чужой стране

и написал Эсфири свиток.

Осталось ждать возврата долга

от нищих храмовых мышей —

я слышу скрежет их ключей

и понимаю — ждать недолго.

 

 

***

Такая смесь из книг и голых тел,

что не поймёшь кому и что оставить.

Тот, кто уехал, просто не успел

стереть на бело переписанную память.

Тебе сюда, поставь свой чемодан

на третью полку возле двух матрасов.

У Бога на тебя особый план —

ты созреваешь с яблоками, к Спасу.

Тогда сорвут и завернут в газет

обрывки — из цитат и обещаний.

Счастливой жизни не было и нет —

бери стоп-кран обеими руками.

 

 

***

Обратно

«Вначале шло строительство неровно:

мы стены возводили только из —

бумажных книг, раскатанных на брёвна,

из рукописей — я принёс карниз».

Александр Кабанов, 2021

 

 

Тропа ведёт по косогору вниз,

но можно кубарем, сдирая в кровь лопатки.

Кабанов строит дом — принёс карниз,

но позабыл и гвозди, и перчатки.

Но слово не годится как кирпич,

трещит мурал культурного фасада.

Важней всего кино — сказал Ильич

и больше ни хера уже не надо.

Под маской рот прикинулся немым,

зашитым толстой ниткой по живому.

Дорога из Херсона только в Крым.

Ты помнишь, что сначала было слово?

 

 

***

У Бродского всегда небродский виноват

Когда услышишь, что зовут детей

скорей вернуться, чтобы спать ложиться

не выходи из комнаты, не смей —

за дверью ты не дома — за границей,

где говорят на мёртвом языке

приехавшие с отдыха соседи.

Целуются, прижав щеку к щеке

и делят неубитого медведя

на ноль, на всех, но чаще — на троих,

два из которых были всем, как братья,

но вот уже чужее всех чужих,

сменив вчера на униформу платье.

Не выходи, закройся, не кури,

в кулак засунув трупик сигареты.

Ещё — не плачь, не бойся, не проси,

не раздавай ненужные советы

внимательно следившим за тобой —

без них твой мир и беден, и не прочен —

нас, пьющих за помин и упокой,

прости и пожелай спокойной ночи.

 

 

***

Монетку бросить не случилось —

ну кто зимой поедет в Крым,

а вот, поди ж, вчера приснилось,

что я остался молодым,

похожим на отца и маму,

но если в профиль — на себя,

на голове сидит «панама»,

а в сумке «Жизнь и судьба».

На Коктебель автобус пыльный

полупустой полузаглох.

Я в нём, актированный ссыльный —

хотел доехать, да не смог.

Опять сто первый километр

и мой портрет у патруля.

Под ним описан гекзаметром

такой похожий, но не я —

не молодой, видавший виды,

уже узнавший, что почём,

осколок бывшей Атлантиды,

недоказнённый палачом.

Вот если б бросил, то б вернулся,

оставив право за собой

считать в Крыму удары пульса

почти что жизнью и судьбой.

 

 

***

Прислушался — но тише не бывает.

Уснули все — собаки и коты,

но если не гремит — не убивают

людей, дома, животных и мечты.

А если не поют — не отпевают,

и тишина не терпит суеты

Не гасят свет, свечей не зажигают

уснувшие собаки и коты.

 

 

***

Если верить, а верить придётся,

отбивая поклоны в окно,

что мы были всегда инородцы

и толкли дерезу в толокно,

чтобы бога кормить из ладоней,

устремлённых на юго-восток.

Мы считали, что он не догонит,

ну, а он постарался и смог,

и стоит во дворе, не причёсан,

босоног и практически наг.

Он из плоти и крови затёсан,

без дипломов и прочих бумаг.

Нимба нет и изломаны ногти

о нечистые ручки дверей.

Выйдешь первым? Ну, что вы, увольте,

я никто, да и он здесь ничей.

Как же верить, что он, опоздавший,

на расправу и, даже, погост,

нас, смертельно от боли уставших,

успокоит и, мудр и прост,

прикоснувшись крылом, приголубит

и печали мои утолит.

Ну, а вдруг он действительно любит,

ну, а вдруг он поймёт и простит?

Неприкрыта калитка, хлопочет

и стучит «Отче наш» на ветру.

Он вернётся? Да, если захочет.

Только вряд ли успеет к утру.

 

 

***

Что нужно собирать, кроме камней,

которые разбрасывать не время,

чтобы потом пращой в висок и в темя,

туда, где кровь бордовей и темней?

За пазухой нагреются от тела —

их там держать недолго, до утра,

и скажет жажда мести, что пора,

заполнив перекрестие прицела.

Всё, как тебя учили — аз воздам,

за око — око, но за жизнь надо смертью.

Её слова уже записаны в конверты

и посланы по русским адресам.

 

 

***

Скажи, а много было у тебя мужчин?

Ну, знаешь — клином вышибают клин,

и, даже, если с вечера был clean,

с утра заходишь в нужный магазин

и выбираешь там себе такого,

который помнит, что в начале было слово,

но говорит, что слово было «Аз».

На век, на год, на день или на час.

Такое время — траура и смуты.

И хочется портвейна и цикуты,

любви и мимолётного тепла.

А поутру печаль твоя светла

и память вытирает сны и лица

цветным платком из выцветшего ситца,

а может быть батиста в кружевах.

«Пожалуйста, держи себя в руках!»

Так, кажется, учили педагоги —

учителя труда с большой дороги,

разбойники пера и слесари души —

психологи, воры и алкаши,

водители такси и санитары.

Я не хочу тебя увидеть старой,

поэтому оставь меня лежать

на полке. Не бери меня в кровать

на век, на год, на день или на час,

хотя, я помню — слово было «Аз».

 

 

***

Что у тебя за время на часах,

потерянное, ссыпанное в колбу,

в котором все песчинки на местах,

а может это зерна древней полбы,

взошедшей на костях и черепах

кочевников, сжигавших земледельцев.

Им, долго задержавшимся в гостях,

из местных превратившихся в пришельцев,

не по карману сёдла и узда,

не по фасону упряжь из металла.

Но после них восстанут города,

которым только их не доставало,

чтобы считать историю своей,

написанной иглой и синей тушью,

с портретами тиранов и царей,

не управлявших даже нашей глушью.

Сними часы и рассыпай песок —

уходит время, как роса на солнце.

Твоих солю, как патиссоны, впрок —

меня ещё запишут в чудотворцы.

 

 

***

Если нет меня — не доехал.

Снова лопнуло колесо.

На экране моём помехи —

ожидают в Буркина-Фасо

проливные дожди и бури,

заливные луга и град.

Там опять зацвели пачули,

ярко зелены, как смарагд.

Если буду здесь — ты услышишь

шелест крыльев и шёпот трав.

Я, как кошка на жаркой крыше,

приземлился, летать устав.

Если не был, то и не буду —

не уверен — не начинай.

Я, тебе обещавший чудо,

молоко превращаю в чай.

 

 

***

Я обещал тебе быть осторожным

и не трогать тебя руками.

Это чудовищно сложно.

Прекрасно. Местами.

Я обещал тебе быть очень вежливым.

Не целовать тебя на людях.

И думал, что буду нежным.

Но точно не буду.

Я обещал тебе не подавать вида,

что мы знакомы тысячелетия.

Ещё с времён неолита.

Нас не заметили.

 

 

***

Да что ж война? Её воюют люди,

которые придуманы Тобой

и, если есть коллегия у судей,

то кто там совещается с толпой,

готовя кипы смертных приговоров?

Чернила сохнут, превращаясь в кровь,

дверь в комнату винтовочным затвором

отсчитывает утренний улов,

попавших в сети вечных санитаров. 

Нет времени копать могильный ров,

нет времени проснуться от кошмара

и ощутить отцовскую любовь.

А люди что? На них найти управу,

на созданных из праха и воды,

не вышло у миньянов и конклавов,

особенно, когда не прибыл Ты.

 

 

***

Недомоганье не смогло —

недоуменье дотянуло.

Недостроителям углов,

похоже, голову надуло.

Для ненормальных нормы нет,

как нет границ для безграничных.

На восемь бед один ответ —

для обезличенных и личных.

Неблагодарным благодать,

а ненавидимых не видно.

Недосчитавшим досчитать,

не попрощавшимся обидно.

Недолюбившим вышел срок,

а недомаявшимся в мае.

Недоучившимся урок,

недописавшим запятая.

 

 

***

Это будет во вторник. Вот точно, во вторник.

В дверь постучат. Я вспомню: «Садовник!»

Но это вовсе не он.

Там будет стоять в трусах, пиджаке и с веслом

сэр Борис Джонсон.

Он скажет с британским прононсом,

что, в общем, то же самое, что акцент:

«Май фрэнд!

Мы уже победили.

Осталось четыре мили,

причём сухопутных, а не морских,

чтобы дойти до своих

и поднять шрапнелью пробитый флаг,

который несли на груди и в руках,

рядом с маршальским жезлом

в солдатском ранце облезлом

из шкуры шотландского пони».

А у Бориса на плечах погоны

и на пиджаке ордена.

Вот «Третья Отечественная война»,

медаль «За освобождение Моздока»,

знак премии имени Блока,

трофейный гвардейский флажок.

А в Лондоне смог,

на Даунинг стрит тусклые фонари.

«Борис, что ты сказал? Повтори!»

Но он вынимает флягу в потёртом суконном чехле

и наливает мне

в маленькую серебряную рюмку.

«Пакуй свою сумку.

Мы едем с тобой на парад победы.

Возьми дочку, жену, маму и деда.

И не забудь собак».

Я надеваю кеды и фрак,

бабочку на голое тело.

Небо уже посветлело

и самолёты отключили огни.

А вы знаете, что апрельские сны

сбываются в мае,

а правда всегда побеждает?

Что даже если, сегодня разбудит садовник,

то Борис точно придёт в какой-нибудь майский вторник.

 

 

***

Юре Г.

 

Когда это всё закончится,

а это всё точно закончится,

я выйду из одиночества,

которому сотня лет

и вспомню тогда пророчество,

о том, что в стране нет отчества,

а значит, что и отечества

в стране этой больше нет.

Когда это всё забудется,

а это, поверь мне, сбудется,

и красным в календаре

отметят название месяца

крестами и полумесяцами —

совравшего в феврале,

что всё этим оправдается,

что не привыкать не каяться

и спишет долги война,

напишут письмо полковнику

живые его и кровники,

уснувшему от вина.

 

 

***

Мне так хотелось сказать:

«Улыбнись, дура!»

Когда ты улыбалась, у тебя проступала натура,

та, которой уже не делают больше. 

Губы, растягиваясь, делались тоньше

и на них становились невидимы трещинки.

Но меня учили, что так нельзя с женщиной.

Как? Ну, говорить ей, что она дура.

Мы выходили для перекура.

Я не курил,

но за компанию выходил,

чтобы любоваться тобой.

Пахло жареной рыбой, орало попсой

ялтинское лето восемьдесят восьмого.

Мне тебя было мало, а тебе меня много.

Смотрела строго.

А я хотел сказать тебе: «Улыбнись, дура!»

Ялтинский дом культуры.

Пыль, афиши, кружки.

Я погибал от тоски

и, закашливаясь, курил.

А мужа звали Кирилл

и мы старались изо всех сил,

чтобы он ничего не заметил.

Самый незрячий Кирилл на свете.

Мы танцевали под «La Boheme» Азнавура

и я шептал тебе: «Улыбнись, дура!»

 

 

***

И вдруг, ночью,

когда не видно звёзд из-за огней большого города,

не умолкающего вечно сигналящими машинами, визжащими скорыми, орущими детьми, ссорящимися соседями, собаками, лающими друг на друга и на людей, и ещё одной, воющей в доме напротив, как будто там кто-то умер, а проверить некому, лифтом, лязгающим прямо за стеной квартиры, как пружиной мышеловки, звуками спускаемой этажом выше воды и бубнящего там же телевизора,

да, ночью,

ты просыпаешься в кромешной темноте маленькой комнаты снятой на неделю квартиры и тебе кажется, что это звуки Киева, в котором так же не видно звёзд из-за огней и так же воют скорые и орут собаки, гавкают соседи и ссорятся дети —

так вот, ночью

ты выходишь на балкон и видишь вдалеке море, шумно втягиваешь в себя пряный воздух этого, другого города, совсем другого, не похожего на Киев, ощущаешь сильную, почти физическую боль и понимаешь, как ты соскучился за тем городом.

Всего два месяца прошло. Всего два?

 

 

***

На тот большак, до водокачки,

похожей на огромный член,

я шёл по следу, как собачка,

но не дождался перемен.

Смотрел в прицел и чистил сбрую

коням, верблюдам и ослам

и думал: «Ну какого хуя

мне не сиделось дома, там,

где дым столбом и водокачка,

похожая на член с утра,

и есть ещё гондонов пачка,

и пьёт водяру детвора.

Вернувшись из кружка юннатов —

как на латыни конопля? —

они с утра уйдут в солдаты —

им только армия семья.

Иду, иду неспешным шагом,

пометив клены и кусты.

Ныряет Солнце по оврагам —

они не терпят пустоты.

 

 

***

А вот, представь, что вычеркнут февраль

из всех возможных распорядков года

и небольшая, вроде бы, печаль —

кому нужна февральская погода,

стоящая в растерзанном лесу

с грибами обгоревших рыжих танков?

Уж лучше март, держащий на весу

оставшихся ещё в живых подранков

и прорастающий надеждой на апрель,

который отзывается на «квітень».

Земля, как отсыревшая шинель,

осколками прострелена и ситом

просеивает мёртвых на чужих,

как камни выжимая на поверхность.

И снега нет, и дождь почти затих,

но отбирает у людей трёхмерность.

 

 

***

Захочешь, я буду тебе читать.

По памяти. Или из книги.

Главное, чтобы совсем не спать

и не испортить интриги,

когда выключат лунный свет,

проникающий в твои окна.

Вот тогда я скажу: «Привет,

от меня правда мало прока,

но я могу тебе что-то читать,

вслух или азбукой Бройля

и обещаю совсем не спать —

как и во все предыдущие войны.

Видишь тени на потолке?

Я их тоже почти не вижу.

Обожжённые на молоке,

мы пока не становимся ближе.

Может нужно заснуть вдвоём,

не касаясь — проснуться вместе.

Я тебе почитаю днём,

а потом пропаду, без вести

 

 

***

Там, где ты и твои друзья

нельзя:

— пить из горла

— дойти в полный рост до угла

— читать вслух Шекспира

— получить Нобелевскую премию мира

— целовать незнакомых в губы

— они суккубы

А ещё

— держать автомат за цевьё

— тратить патроны впустую

— ставить пьесы Ануя,

какую-нибудь Эвридику или Антигону

— я не забыл о патронах?

Нет.

Не забыть выключить свет,

выходя в бомбоубежище.

Девочка, ты пахнешь свежестью.

Ты сегодня спала дома.

Не в метро, где уже много знакомых.

Не в подвале, где сыро и помидоры в банках.

Твои пальцы в ранках

от чистки мешков картошки

и в царапинах от приблудной кошки.

Тебе будет всё дозволено,

всё, что намолено

на после победы

— долгие праздничные обеды

с вернувшимися друзьями

— жёлтые платья с голубыми цветами

— бельё, кольца и каблуки

— шёлковые платки

и даже плакать по поводу или без.

Мир никуда не исчез.

Он просто где-то не здесь.

Его продают на развес.

Меняют на хлеб и на сахар.

Сразу и весь, одним махом.

Но он вернётся к тебе и в твой город.

Згине, як роса на сонці, наш ворог.

Ты больше не будешь чистить тонны картошки.

И никогда уже не бросишь приблудную кошку.

 

 

***

Записываю буквами, а звуками не то

и жду, кто птицей стукнется в закрытое окно,

мне скажет: «Собираемся, давно уже пора.

Вон, посмотри, все жители оставили дома,

ушли гулять по белому, упавшему вчера.

Апрель, цветёт тюльпанами зелёная трава

под небом прохудившимся и холодно рукам.

Снежинки тают буквами — не достаёт стихам,

а знаки препинания, застрявшие в зубах,

похожи на бухарика, уснувшего в гостях.

Такая вот история, такой теперь апрель.

Стучат в окно, болезные. Пойду, закрою дверь.

 

 

***

Пока живу — надеюсь,

пока не пью — курю.

На Солнце взгляд — кореец —

я песиков люблю.

Не так, как отбивную,

не так, как шоколад.

Я, как бы, существую

и этому так рад —

курю, пока не выпил,

а выпил — закурил,

наверно, с недосыпа

и из последних сил.

Когда уснул? Под утро,

пока не рассвело

блестящим перламутром

оконное стекло.

Надеялся — быть живу,

не пил и не курил,

жевал с утра оливы,

а масло в ложку лил.

И радовалась печень,

и спал панкреатит.

Когда его не лечат

бывает менингит.

Пока живу — надеюсь,

что после точно в рай

Пока курю — я греюсь

и раздаю вай-фай.

 

 

***

На ладони каплями дождя,

похожими на детские слёзы,

разливается море прозрачного сентября,

а за ним приходят мартовские морозы,

нарушая все правила и любые календари,

от Григория и до Юлиана.

Кто сказал тебе, что мы не встретимся после войны

Свазиленда и Индианы?

Ты будешь стоять на перекрёстке дорог,

вглядываясь вдаль из-под ладони.

Я, если не выдаст меня мой еврейский Б-г

и донесут до порога старые кони,

спрыгну с повозки, скривившись от боли в ноге,

простреленной ещё японцами под Харбином

и скажу, что принёс тебе капли дождя в руке,

а ещё фотографию мёртвого хунвейбина.

Ты смоешь пыль с моих серых волос и лица

и скажешь, что у меня появились морщины,

там же, где были у твоего отца

и там же, где будут у нашего сына.

 

 

***

Когда пока не вечер и время есть ещё

отдать орлану печень, а кожу на пальто,

глаза святой Лючие — она увидит свет —

вот небо — оно сине, в нём самолётов след,

салюты пионерам, варенье плохишам,

ни в чём не зная меры, накликать стыд и срам,

крестьянам семенное, а лошадям фураж,

старушкам — ретивое — ещё не вышел стаж

их прошлые романы списать в металлолом,

зашитые карманы распарывать пером,

сучить морозом пряжу и наводить мосты,

дождаться — кто-то скажет, мол, отдохнёшь и ты,

стучаться лбом о стену или хвостом о лёд,

сдувать пивную пену и, обжигая рот

горячими словами, молчать чуть громче тех,

кто говорит руками, не вызывая смех,

и вдруг услышать голос, знакомый, но чужой —

крути на палец волос,

чего уж, Бог с тобой —

ты точно помнишь имя, наощупь и на глаз —

сошлись дороги в Риме —

скажи, который час?

 

 

***

И тихо так, что засыпали птицы

на полузвуке, не успев допеть,

а губы были с запахом корицы

и их хотелось срочно отогреть.

дыханием, поверхностным и частым,

переходящим в первый поцелуй.

Откуда вам, несытым и несчастным —

кукушка, накукуй им, накукуй —

узнать, что не бывает в жизни счастья,

но только память тысячи разлук.

Ich werde jetzt von Liebe ausrasten,

ich hab von ihr zu wenig, nicht genug!*

 

 

***

Псалом

Главное — чувства.

Не надоедать — искусство

Не стучать каблуками,

не касаться руками.

Говорить: «Спасибо, мы сами!»

А что там с мечтами?

Они, вообще, ещё есть?

Есть — это месть.

Есть — чтобы все были живы.

И быть счастливым.

Есть — это быть вместе.

С тобой, моей невестой.

С тобой, моя Родина,

губы твои, как смородина,

глаза твои — васильки,

руки твои — две реки.

Бёдра твои — Донецк и Крым.

Целовал, когда был молодым.

Житомир и Сумы плечи твои.

Веснушки — подсолнухи, как до войны.

живот твой — поля Херсона,

Одесса — прекрасное лоно.

Львов и Харьков твои груди.

А душа — это люди.

Главное — чувство.

Станет тихо и будет грустно.

Нас просеяли через сито

поминальной молитвы.

 

 

***

Надо бы спать больше.

Надо бы жить дольше.

Надо копать глубже

и хоронить тут же.

Надо стрелять метче

и зажигать свечи.

Надо писать чётче,

тем, кто ещё в Конче.

Надо звонить чаще:

Як там тобі, краще?

Що там в тебе, люба?

Ночи идут в убыль.

Надо гасить лампы,

надо убрать штампы.

Надо сдержать слёзы.

Надо снижать дозу

горя и безнадёги.

Нам с тобой по дороге.

Нам ещё строить Харьков,

набело, без помарки.

 

 

***

Вечером,

когда небо ещё подсвечено

фонарями,

окнами, твоими глазами,

когда ещё не так холодно,

пахнет солодом,

жаренным мясом

луком, ячменным квасом,

матиолой, лилиями и алычой,

когда соседка не попадает ключом

в замочную скважину садовой калитки,

ещё не читают об Эстер из свитка

и припадочно звонит телефон,

когда не песня звучит, а стон,

тот, что песней зовётся,

когда из крана льётся

не вода, а сладкое молоко,

а то, что было тяжко, стало легко —

я понимаю, что не тону,

не вою псом на Луну

вечером,

когда небо подсвечено фонарями,

окнами, но, главное, твоими глазами.

 

 

***

«Разве я сторож брату своему?»

Ответ Каина Богу, на вопрос, где убитый им брат Авель.

Светает. И Луна без пятен —

отмыта солнечным дождём.

Я думаю, что точно спятил,

измученный коротким сном

и разговорами о Боге.

Я сторож брату моему?

Кто собирал его в дорогу?

Как оказалось — на войну.

А убиенные невинно

уже у Господа в руках.

Сегодня все из Украины —

к Нему поднялись на крылах.

 

 

***

Пропуская удары, как пьяный боксёр,

выходи поскорей из угла.

Ты решил — Галилею пора на костёр,

но ещё не остыла зола

от сгоревшего ночью на синем огне

меня.

 

 

***

И, если серьёзно, не думая о последствиях —

говорить правду и ничего больше,

то я прошу для них мор, холеру и бедствия,

чтобы там рвалось всё то, что тоньше

самого тонкого нерва моей матери,

самого тонкого волоса моего отца,

чтобы кровью платили, за то, что утрачено,

за то, что выбрали подлеца.

За убиенных и искалеченных,

за утонувших и сгоревших в огне.

За тех, кому есть и пить нечего,

за тех, кто не вернётся к семье.

Я прошу всего лишь возмездия —

око за око и зуб за зуб.

И если серьёзно и очень по-трезвому —

хочу посмотреть на плешивый труп.

 

 

***

Считаю час. Секундный метроном

частит и вызывает аритмию.

Мне снился ночью старый мамин дом

и улицы Житомира пустые.

Мои все живы. Пишут по утрам

из офисов, подвалов и с границы.

Так хочется дотронуться к рукам

и целовать измученные лица.

Ночь истекла, но Солнце не встаёт.

Стучит и вызывает аритмию.

А может это наш особый код —

мы не ушли, мы рядом, мы живые.

 

 

***

Не писать, не жить, не чувствовать.

Это даже, возможно, к лучшему.

Быть или не быть? Свобода или, всё-таки, смерть?

Дай, Господи, успеть

услышать своих до утра,

увидеть своих до светла.

В машине радио на польском.

Nie zginęło ukrainskie wojsko.

Граница уже где-то рядом.

Что им от нас надо?

И кто, конкретно, они?

Там же тоже есть наши, свои.

Даже, если их очень мало.

Глаза устали

и щурятся на фары встречных машин —

дети и женщины без мужчин.

Выбирают жизнь и свободу.

Они из того народа,

который, где ни посей,

поднимется из полей,

из лесов, из камней, из песка.

Лишь бы рядом была река,

горсть семян в кулаке,

лелека в небі, рука в руке.

А Харьков будет ещё красивей.

Только бы поскорей!

 

 

 

*Я сейчас сойду с ума от любви,

у меня её слишком мало, мало! (нем.)

Нет комментариев

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

-->

СВЯЗАТЬСЯ С НАМИ

Вы можете отправить нам свои посты и статьи, если хотите стать нашими авторами

Sending

Введите данные:

или    

Forgot your details?

Create Account

X