12 июля 2020 года, в день рождения Исаака Бабеля, во Всемирном клубе одесситов состоялась онлайн-церемония объявления победителей 4-го сезона Одесской международной литературной премии им. Исаака Бабеля за лучший рассказ (новеллу) на русском языке.
Третье место с вручением Диплома лауреата занял Ефим Ярошевский (Германия) за цикл рассказов «Одесские сны».
В парадной на улице Пастера
В парадной на улице Пастера во втором пролете тихо, тепло. Уютно сопит электрическая лампочка под цветным куполом, затканным бессмертной паутиной. Изящный витражик узкого средневекового окна. Терпеливый мрамор, густо исписанный за последние полтора века. Последние чистые уголки, не загаженные еще прыщавой шпаной и пэтэушниками, не заплеванные кровавыми окурками из нечистых ртов. Не подпорченные ядовитой кошачьей мочой и человечьей блевотиной.
Тут можно отдохнуть, переждать дождь, непогоду, выкурить заветную сигаретку, почитать книжку, поцеловаться… (Я открыл этот уголок лет семнадцать назад. Давненько же тут не был…)
На табличках – старые благородные фамилии: Михельсон, Дворецкий, Канцлер, Кутузов, Рубинштейн. Был даже Хаим Смоленский, адвокат. Старые русские интеллигенты (из евреев) оби тали тут…
Где-то здесь жил известный доктор Левинзон. Исключительный педиатр и диагност. Зубной врач Марменштейн (мосты, коронки, протезы). Д-р Зоя Альфонсовна Шейн (морфинизм, заикание, пьянство, половые расстройства, ишиас).
Но это было давно. Теперь тут тихо, паутина и не то. Жильцы ЖЭКа № 617/14, а не гинекологи, ювелиры и протезисты с частной зубной практикой (на дому).
Зато тут можно высунуться из разбитого слухового окошка, уронить на голову дворника старое ведро, плюнуть в сырую одесскую ночь…
Накануне
Сегодня такой туман подползал к городу, сплошной, первобытный… Из тумана торчала ветка, угол дома, кусок отмороженного белья – гипс, камень – окаменевшая тряпка, листок… На балконе третьего этажа висел не шелохнувшись бледный месяц. Он почти умер. До весны ему не оттаять…
Туман рос, подымался, он наползал, обволакивал, лепился. Ночью он замерз и остановился. Скрепил пространство. Окаменел совершенно… Утром я не мог открыть форточку. Туман зеленой глыбой льда торчал в стеклах окна – в трещинах и кристаллах я видел замороженное, заколдованное холодом лицо утра. Снег, ворота, двор, хворост, куски улицы. Ни скрипа, ни ветра. Только ревун ревет… Наспех одеваюсь, выхожу. Тьма, в двух шагах – ничего…
На троллейбусной остановке пусто, как в Антарктиде… Как же люди пойдут на работу? Хотел бы я знать. Успокойся: они не пойдут. Как? Так. Не пойдут – и все. Двери не открываются. Следующей станции не будет. Какие-то блокадные трамваи, пустые, холодные. Их занесло снегопадом.
…Никто уже никуда не идет. В гигантском обморочном холоде медленно, как дирижабль, погибал город… Хотя все утренние кафе почему-то работали. Кофе был приготовлен. И это вселяло надежду…
Сорок папиных кальсон
Толик мне рассказывал:
– Дома я замесил белье. Как тесто. И дал ему взойти. Когда в миске набралось штук сорок папиных кальсон, я успокоился. Я себе решил: пусть отмо кают. И отправился в библиотеку со столярным клеем. Там я часа два клеил книги одна к другой. Это мой отдых и одновременно рацион. Потом пришлось вернуться. И снова замочить уже замоченное белье (чтоб оно уже совсем замочилось). И сварить рисовую кашу со всеми кухонными принадлежностями. Затем я смолол мясо – все, что было в доме. И нашлепал штук двадцать котлет для родителей. И уже потом к нам пришел этот депутат из райсобеса, чтобы рассказать, как быть тому, у кого плохо с квартирой… В частности, нам он рассказал много полезного. И мой папа сразу начал жаловаться (ты же знаешь моего папу?). Например, он тут же рассказал про форточку, которую трудно закрывать в эти холодные зимние дни… Потом нам обещали. Нам обещали квартиру – в текущем квартале будущего года или в последнем – текущего, с отдельным санузлом (для общих нужд).
– Так это же неплохо… Это же неплохо, Толя!
– А я не говорю, что плохо. Главное, что мы пожаловались. Теперь у отца легче на душе. Но предстоит еще много забот… Фима, ты заметил – весь день на улице был туман. В такой туман одни стихи на ум идут, правда? Про дождливый туман какого-то города, где должен жить Павлов с вязанкой своих рукописей. Как будто это пожитки его дров… В этом городе он наконец закончит свои рассказы. Но такого города нигде нет…
– Послушай, Толя, вот ты пишешь: «левосторонней музыкой плеврита»… Как это понять?
– Очень просто. Это как правосторонний костный перелом луча спины ключицы. Или перегиб предплечья «локтем кости онемелой». Я уверен, что ты меня почти понял. Потом идут стихи. Стихи хорошие:
Я уже большой, как видно,
я иду пешком по крышам,
я иду на нерест ночью,
глухо кашляя в кашне.
И за мной плетется ветер,
кровожадный провожатый,
языком глухонемецким
заразив родную речь.
Вот теперь все встало на свои места.
Потом все изменилось
…На Староконном было людно и рыбно. В сверкающих аквариумах лениво плавали пожилые китайские вуалехвосты в густой кровавой чешуе, бегали в чистых, как слеза, водах юркие сперматозоиды мелких живородящих гуппий. В цветных стекляшках и диковинных пуговицах, в переплетах бывших изданий «Анакреон» и «Нива» отражался веселый одесский мир. Старички в узких пасхальных брючках – старых, заглаженных до блеска штанах в полоску (а-ля Макс Линдер) продавали и никак не могли продать тесемки от цейссовских пенсне, авторучки без колпачков, открытки с видами Конотопа и Праги образца 1908 года, лакированные заготовки от бывших ботинок с красными пыльными стельками, забытый бабушкой бинокль из бархатной ложи одесского городского театра. Приходил сюда знаменитый Гуревич, ведя за руку задумчивого сына. На полу и асфальте известный художник торговал картинами и багдадским сыром. Высокий, похожий на Вана Клиберна Володя Стрельников не очень успешно продавал старые книги, писал акварели. Приходил увенчанный командорскими усами, с тремя попугаями на плечах неунывающий Люсьен Дульфан. Появлялся Валик Хрущ – энергичный, бодрый, в серой элегантной шляпке, интересовался стамесочками, замочками, птичками, рыбками, старыми фолиантами, ценами на нефть, старыми автопокрышками, каучуком, хорошей оптикой, освежителями краски. Сияло одесское солнце, жизнь была прекрасна и впереди…
…Потом все изменилось. Всюду была какая-то неясность. Денег не платили, аплодисментов не было слышно, лучшие книги исчезали с прилавков, зелень продавали по высокой цене, фильмы снимались по чужим сценариям, пахло нефтью…
Дул ровный, как веревка, ветер. Шел 1980 год. Дул, раздувая жабры, теплый ветер с окраин. Таяло в небе, на бульваре звенели в ведре дворничихины сосульки. За окном, освещенное жабрами рыб, мерцало большое тяжелое море. Над зданием оперетты – мокрый кривой месяц.
Был март. Кричали вороны. Полной грудью дышал пустырь, шевелился ночной чернозем, стадион еще не был построен. Кругом были ночь и туман, заваленная сырыми досками пустошь, заколоченная на зиму луна. Начиналась какая-то дикая весна, с ранним цветением и морозами, по ночам снились кошмары…
Где-то далеко Хрущ задыхался от столичного смога, на магнитофонные ленты наматывалась жизнь, а счастья все не было… У Вики пили чай с крепкой, но не той заваркой, читали стихи, смотрели на икебану за окном, вспоминали прошедшее лето, играли в слова и молились. Билли преданно смотрел в глаза, на морде у него моталась слюна. Порто-франко медленно опускался на древнее дно…
Еврейский праздник
…Я в синагоге. Впервые в жизни. Сегодня йонтыф. И кантор с пейсами поет. Красный от натуги. Голос его звенит, как у итальянского певца. Но иначе. Он берет за душу и уносит высоко… Царь Давид, он в парче. Алхэд и Тора. И любимые бабушкины слова: швуэс, талес, лехаим, Готыню, умейн… – уносят меня, и я впадаю в древнее детство… И могендовиды горят из лампочек во тьме, и древние письмена… Лехаим, Готыню, умейн… И всё.
…Плачут свечи. Мы молимся. И потом – пляска вокруг свитка с Торой… Прекрасные юные лица. Неужели это совершается? Неужели возврат к жизни – полной, не стыдящейся себя, теплой, теплокровной, горячей? Свободной… Неужели?.. Я не знаю. Трудно сказать. Я молчу. Эти завиточки волос у раскрасневшегося ушка… И могучий голос кантора: «Разомкни мои уста, владыка, и мой язык воспоет тебе хвалу! Благословен ты, Господь!..». Неужели Кол-нидрей? Свечи… Первая звездочка в небесах.
…Но я ошибся. Кажется, я смешал два празднества. Это неважно. Главное – что это уже жизнь!.. Я плачу. Я почти пою…
Благословен Ты, Господь Бог наш и Бог наших отцов, Бог Авраама, Бог Ицхака, Бог Иакова, великий, могучий, грозный Бог… Запиши нас в Книгу жизни ради Тебя самого!
Твоя глава полна лучезарной росой, Твои локоны – каплями ночи…
Я заблудился
Я не понимаю, что происходит. С некоторых пор у меня не стало покоя. Все стало зыбким. Не стало уюта в душе. Ветер стал гулять там… Зябко стало, свежо. Ночные звезды лихорадит на ветру, и созвездия ведут куда-то не туда. Что-то лопнуло. Где-то заело стрелку. Небеса дали трещину. Стало темно, и я заблудился. «Мама, где ты? Ребята, подождите!.. Куда же вы?..»
Почему так вдруг стало? Почему было так хорошо раньше и стало так плохо теперь? Объясните мне мою ошибку, мою описку, промашку, кикс, кляксу, не ту ноту… Я исправлю. Если я допустил… Я клянусь. Мы все наладим. Сообща. Помогая друг другу. Жалея.
Еще можно. Еще не поздно. Если взяться, если приналечь…
Чистый запах моря и тумана
Между тем Хрущ, увлеченно строгая уже не первый год инкрустированный шкафчик для Мили, сгорбившись над изделием, слегка заикаясь, говорил:
– Г-глупость – это, конечно, д-дар Божий, но нельзя же, блядь, ею з-злоупотреблять! Извини, это я не о тебе. Это я про себя подумал. Чаю не хочешь?
Кто только ни приходил тогда в их общую с Викой квартиру на Новорыбной, 18! Кончалось одесское лето, влажная ночь, как антилопа, ходила по городу. Огромная спелая луна подымалась над Отрадой и горизонтом. Из теплого моря, по-русалочьи хохоча, выбегали купальщицы. Какой-то тип, стоя над обрывом, мочился под луной в Понт Эвксинский. Толпы озаренных придурков бродили по пляжу и прилегающим мостовым и окрестностям. Никто не спал в эту ночь, все было пропитано чистым запахом моря, рыбы, песка, соли и тумана…
Во дворе на Канатной, где жила тогда Маша Марусенко, уже совсем стемнело, зажглись звезды. Под открытым всему миру небом играли в шахматы. Толик Гланц, проигрывая партию Гарику Гордону, слегка опечалился. Но лица не терял и говорил меланхолически (теряя фигуру):
– Ну вот, ты взял у меня коня. Теперь я стал бесконечным…
Над Молдаванкой коптил старый, видавший виды месяц…
Авитаминоз
…Тает весна. Стекла машин забрызганы нефтью, свежей водой из-под снега. В машину бьет тугой ветер весны. Пахнуло детством, тортом, сладким сиропом грачей… Смотрю: с изумрудным в морозе лицом, весь в седине из детства, старый Миклухо-Маклай в шапке-ушанке и чуть ли не в трусах с капюшоном. Лик профессора, из Жюля Верна – чело загорелое, отморожены руки… сосульки с усов… взгляд вдохновенный, наполненный звездами… Он просто обжигал своим взглядом горячим, этот Миклухо. Зима… В слезах, в сумерках звезды, подтекают калоши, теплый паркет, книги, уют, тишина, библиотечные полки… «Добрый вечер, профессор», – хочется сказать мне, и я говорю это, и он отвечает: «Добрый вечер, коллега». Бесконечные математические расчеты. Это очень уважаешь… но вижу, что чистое безумие… Все равно, он прекрасен. Рядом с ним хорошеешь…
«Нарциссизм весны, да? Две первые зеленые девочки на Сабанеевом мосту, первые ласточки… Как первые огурцы, первая зелень. Еще авитаминоз, а девочки уже появились…» – Мишель лениво курит и комментирует погоду.
Сабанеев мост заносит рыхлым снегом, бледными цветами весны. Туман съедает памятники… Жрет воду каналов. Каналетто. Дом на набережной… Зимний дворец. Зимний насобачился, сгорбился, готов к гибели в тумане…
…Потом на город обрушилось бесшумное лето. Успенская церковь. Лето и ночь, белая от страха… Дома пугаются друг друга. Испуганная белая ночь в Одессе… Теплая темная коммуналка, где живет Гирш, где добротно, надежно пахнет теплыми коржиками и супчиком нежным… Мама подходит к двери, долго прислушивается, потом возвращается в комнату и говорит растерянно: «Гриша, там пришли…». Поэт Павлов стоял у порога.
Люди, которые исчезли из обихода
Ромик рассказывал:
– Все эти Резерфорды, эти примусные головки и иголки, эти югославские партизаны с волосатыми плечами и мастера по ремонту керогазов – все это интересно… Но дубль-пусто, но керосиновые лавки, и Сеня Узенькие Глазки, Сеня Головные Боли (это не тот Сеня, это совсем другой)… Их было трое: Боря Дальтоник, Фред Заморочка и Фима Магазинер. Фима был человек. По-моему, он уже уехал. Иначе его было бы слышно. Он был очень похож на биндюжника, хотя биндюжником не был. Однажды он хотел жениться, уже будучи женатым. Обычное дело. Я уже не помню, что у них там вышло. Жена его любила и боялась за это. Однажды он приставил к ней лестницу и хотел забраться на крышу. Как видно, он ей доверял. Это был артист! Таких теперь уже нет. У него было свое дело: он любил судить драки. Потом он их разнимал – тех, кто дрался. И бил каждого поодиночке. Приговаривая при этом: «Пора выпустить пар изо рта». Это был авантюрист! Например, он подписывался на заем, а потом покупал на свои облигации… коров. Иногда он их доил. Между прочим, он работал давильщиком.
– Что же они давили?
– Какие-то кольца, металл… Я не помню. Сейчас так не давят. Умирающая профессия. Утром Фима шел на работу. До двенадцати он давил. Тут нужна была могучая физическая сила и мощь. Так он работал до пяти, не разгибаясь и обливаясь потом. Потом шел к любовнице. И уже потом шел домой – ужинать и воспитывать детей. И при этом пил. И жив до сих пор!
– Ну я думаю… Так жить.
– Такие люди почти исчезли из обихода… После Маргулиса он был самый сильный еврей квартала. Но Маргулис уехал. И остался только он.
– Однажды он долго бил одного антисемита. До тех пор, пока тот не перестал им быть…
Прополощите горло чистым раствором вечера
Укладываясь спать, тушите огни – но так, чтобы пурга не замела вас в постели…
Помните: сон труден и опасен. Не каждый знает, что во сне случается многое. Смотрите внимательно свои сны. Это ваша главная жизнь. Не отдавайте ее взаймы.
Ваши сны не вернет вам никто.
Будьте осторожны с рептилиями. Их всегда больше, чем кажется. Они – везде.
Грубо жить можно. Но для этого нужна известная тонкость и умение (жить). Начинайте всегда с конца. Так вы всегда придете к своему началу.
(Я знаю – я вас не утомил. Поэтому я продолжаю.)
Остерегайтесь собак. Собаки – те же люди. Они знают о вас все. Уклоняйтесь от встречи с ними. Не подавайте им руки.
В судорогах ищите смысл жизни. Прочее – гиль.
Переходя улицу, оглянитесь по сторонам – и, не увидев ничего подозрительного, не переходите ее. Так вы застрахуете свою жизнь от смерти.
Будьте как молния. Успевайте. Если можете, преуспевайте. Никогда не откладывайте на завтра то, что вы уже сделали вчера. Уничтожьте это немедленно.
(Будьте начеку.)
Дым – оргазм автомобилей. Принюхайтесь к нему, проникнитесь им, запомните его навсегда. В нем ваше прошлое, ваше неясное будущее, ваши запахи и запахи дорожных происшествий.
Старайтесь иметь чистую мыльницу, чистый футляр для зубной щетки вашего рта.
Помните: махровые полотенца могут быть раем, персидской сиренью, предчувствием совокупления, знаком и признаком вашей свежести.
Будьте одиноки. Тогда вы увидите звезды и землю, со всех сторон охваченную небом…
Только трава драгоценна. Ибо она не придумана, не позаимствована. Она всегда есть, всегда была. Доверьтесь ей – и аммиачные запахи университетских коридоров не властны над вами.
Освободитесь от премудрости, которой вы наглотались в часы и годы учеб, – прополощите горло чистым раствором вечера и подымите ясную голову. В каждое из отверстий вашей головы войдет ветер – и это будет предпосылкой счастья.
Любите ли вы громоотводы и стабилизаторы? Это важно. От этого зависит все.
Стабилизируйтесь.
Не становитесь в позу.
Не становитесь в позу любителя.
Не становитесь в позу любителя хорошо поесть.
Голодайте жестоко.
Избранные – это голодные.
Старайтесь быть избранным. Но не переизбирайтесь на второй срок. Это чревато.
Есть нечто бесчеловечное в этих перелетах. Самолеты – это безумие. Надо ходить. По воде. Босыми…
По щебню гор ходите босиком,
заучивайте лунные уроки.
Упейтесь ветром, звездным сосняком,
любите соль – и будьте одиноки.
В лекарствах на столике вашего отца – весь остаток его жизни. Квинтэссенция старости. Бродильные ингредиенты его мудрости. Кристаллы усталости…
Разбейте этот столик – омолодите вашего отца – напоите его своей отвагой, чистым запахом крахмального белья, березовой свежестью вашего мозга.
Ледяной душ звезд обрушьте на слегка пропотевшее ложе. Освежите своего папу.
Бойтесь пустынных переулков. За каждым углом вас может ожидать нищий: вам придется ему что-нибудь дать. Отдав ему все, вы развратите его, не дав ничего – озлобите, дав немного – опошлите.
Поэтому старайтесь не попадаться ему на глаза. Однако встретившись с глазу на глаз, не размышляйте – убейте его. Но так, чтобы он остался на месте с протянутой в вечность рукой…
Если вы никогда не болели скарлатиной – это плохо. Заразитесь – и к вам вернется детство. Почувствуйте себя маленьким, потребуйте апельсин…
Отпустите эту опору – вашу службу, ваш хлеб насущный, ваш трудоемкий диплом – и вы воспарите!
…Затрепетать бы! Хочу трепетать, как листики, как трава, хочу зябнуть, хочу слабо болеть и лечить гланды сиреневой водой дождика.
Сухожилия, ушные хрящики моих друзей лечить хочу…
Скотобойня болеет мясом. Пушным зверем пахнет Сибирь. Тигровыми загривками наливается хребет моей шеи. Я весь в мускульных извивах, как дерево.
Я в звездах. Я везде. (Впрочем, я отвлекаюсь.)
…Я клоню в сено исхудалое лицо педагога, иссохшее от прозрений. Мудростью наливаются мои глаза, и пот честолюбия омывает мои ноги…
Хлорной известью шибануло в нос: это вокзалы. Ночное бдение пассажиров. Бедствие. Сон настиг их, как смерть.
Русское поле. Татары… Зима. Хлороформ. Повальное бегство. Мертвый шевелится, встает. Идет, шатаясь, неверными шагами, переступая через спящих. Идет, не просыпаясь, в тусклом электрическом свете преисподней, в туалет. Потом возвращается и снова ложится – в братскую могилу.
…Зачем его разбудили? Смерть так прекрасна…
…На улице лето.
Из пахучего шланга дворничихи обрызгали гравий.
В деревянных скамейках скопилась молодая роса.
Просыпаются мальчики.
Ночные планеты тихо сходят на нет.
Разминают затекшие косточки птицы.
Крикнул цветок.
У девочки болит и восходит грудь.
Она кричит.
Сладко.
Сладостно.
От юности, от росы…
……
– Разве от росы кричат? – спросил Игорек.
– Бывает, что даже очень!.. – со знанием дела ответил Толя Гланц.
Предчувствие лета. «Ты уже встал, Гедали?»…
Сон в весенней деревне… Цветущие теплые вишни. Клейкие стволы… Пчелы, облетающие зрелую землю. Лето созрело. Булькотанье молока… Тепло!.. Зрелое гудение пчел. Гуд… Утро. Голуби… Синее небо, радость. Мед… Жизнь.
– Ты уже встал, Гедали?
Это мама. Мама спросила и вышла в деревянную дверь – в солнце – и исчезла, унесенная солнечным ветром. Она сама стала светом… Где я был? Я спал под пахучим деревенским пододеяльником и совершал бессмысленный полет в узорах обоев. Узоры пульсировали и держали меня крепко.
– Ты уже встал, Гедали?
Мама ушла, оставив эту поющую фразу в хате, и она повторилась. Меня спрашивал мамин голос. Я уже встал. Гедали – это я.
Я, ослепший в прохладном полумраке деревенской кровати, откинувший козлиную шкурку одеяла, ослепленный смуглым блеском своего детского тела. Я, согреваемый вечным, бессмертным библейским огнем моей бабушки Мирл. Я проснулся. Смуглый отрок с тонкой еврейской кожей и потрясенным скелетом. Тонконогий курчавый ингеле встал горячей от сна стопой на деревенский пол…
Оставляя жидкие морщинистые кизяки на утренней земле, в глубину двора уходила корова. Вишневые стволы горели на солнце… Белье улетало в синее египетское небо… У моего глаза, потрескивая, как на огне, сидела стрекоза.
– Маня, увизьмить свое видро, он уже полный!
Это бабушка Мирл.
– Гедали уже встал?
Я беру стрекозу за твердое бестрепетное крыло, с трудом отдираю ее от своей головы, смотрю в выпуклые, неземные глаза, в которых ключевой холод; она напоминает мне почему-то немецкий юнкерс, казалось, она или он смотрит на меня с ненавистью… Я не могу долго на это смотреть. Она выгибает горячее длинное тело в пластинках, присасывается к самой себе… Я ее отпускаю… и она, подумав, летит в огороды. В полете я вижу, что у нее голова… в скафандре. Этого еще не хватало!
– Ты уже встал, Гедали?
Я уже встал…