Мудрецы и поэты (часть 3)

7

 

…Печальная доля — так сложно, так трудно и празднично жить, и стать достояньем доцента, и критиков новых плодить…

 

— Не удивительно, — с тонкой улыбкой заметил Знаток, — что после подобных стихов Борис Яковлевич имел возможность уводить к себе двух-трех курсисток — их называли «борисовками».

— Что вы, все это сплетни, — просияла Иветта, радуясь, что спасла хорошего человека от пагубного заблуждения, — а после смерти их начинают называть легендами. Пошляки их сочиняли, чтобы иметь в Нордине оправдание своим мерзостям, а Борис Яковлевич был редкостно целомудренным человеком — он даже свою женитьбу считал соединением сердец в небесной Кане и потом был совершенно убит, когда брак превратился в действительный. Он считал его унижением для своей души— не одолел дракона похоти, погубил Андромеду. Сам брак казался ему унизительными оковами для Страсти.

Какой нужно быть одинокой, чтобы видеть в Знатоке родную душу только за то, что он хоть как-то да произносит любимое имя!

— Мда, — с той же двусмысленной улыбкой промычал Знаток, — супруга Бориса Яковлевича была весьма своеобразная особа.

— Ой, не говорите, — страдальчески подхватила Иветта. — «Будьте моим Орфеем, выведите меня из Аида, дайте мне войти в ваши сумраки и бездны», — передразнила Иветта, очевидно, жену Нордина и закончила твердо и современно: — Сама на него вешалась, а потом начала хвостом вертеть. — Но тут же вернулась к своей несколько потусторонней манере: — Они гуляли близ домов скорби, по кладбищам, пересказывали друг другу свои сны — а потом она внесла в жизнь Бориса Яковлевича самое для него ненавистное — пошлость. Она превратила его дом из храма, где могли найти приют изгнанники, скитальцы и поэты, в заурядный декадентский салон.

И обиженно прибавила:

— А теперь у нас из-за нее методологические трудности с восстановлением обстановки дома — восстановить все как было или как-нибудь отделить то, что Борис Яковлевич делал не по своей воле. И мемуары-то оставила — все о себе, все о себе!.. Да я ее, может быть, и знать не хочу!

При обращении к «фактам» публика снова навострила уши. Выяснилось, что уже существует целая литература о Нордине, — моя однокурсница снова показала себя дочерью своего времени—падчерицей, как она любит себя называть.

— А разве сейчас отношение к жене Нордина не изменилось? — восхищенно спросила полная литераторша, заранее радуясь любому ответу.

— Пока о ней писали люди, любившие Бориса Яковлевича, ее и называли тем, чем она была — неодушевленным предметом. А теперь ее начали превозносить за то, что она не была чудовищем, — люди отстаивают в ней свое право на ничтожество. Они всегда рядом с гением выбирают какую-нибудь посредственность — обычно жену — и начинают носиться с ней, как будто она и есть главная.

— И вообще — какой соблазн, — прошипел Витя Маслов, — супруга классика — и вдруг истеричка или потаскуха. Классик — ведь это вроде как начальство.

Мне показалось, что Иветта высказалась интереснее, — тот самый случай, когда воробей взлетел выше орла. Но ведь это она же с таким упоением перечисляла поэтовых подруг — вероятно, все-таки воображала себя на их месте.

— Но все-таки согласитесь — Нордин был очень трудным мужем, — обернулась к нам за пониманием полная литераторша и понимание это нашла: мы все почувствовали себя одной семьей по нашей причастности к Нордину через быт. Полная литераторша сияла от удовольствия за нас, за Иветту, за Нордина, за его жену, а также за то, что мы имели возможность смотреть на двух последних со стороны — значит, снисходительно.

— Конечно, трудным, — с гордостью согласилась Иветта. — Так и что? Мы так уже привыкли, что гений всего себя отдает человечеству, а когда просит взамен какого-нибудь пустяка, который имеют тысячи обыкновенных людей, ему отвечают: вы трудный человек, а у нас есть своя… жалкая жизнь! Это правда, но… не возводить же это в образец.

Иветта приостановилась и вдруг как будто решилась на что-то:

— Знаете что… я вижу, что вы по-настоящему интересуетесь Борисом Яковлевичем… хотите, я расскажу о нем по-настоящему?

Пятна по ее лицу перемещались, словно льдины по реке. Она обвела нас взглядом и, увидев Витю Маслова, почему-то вдруг вскинула голову, словно боярыня Морозова.

— Конечно, конечно! — экстатически воскликнула полная литераторша. И прибавила умоляюще: — Такой интересной экскурсии у меня еще никогда не было.

Она словно просила прощения за свой восторг. И Иветта почему-то снова взглянула на Витю Маслова — уже торжествующе.

Затем она перевела взгляд на кого-то позади и выше нас и — «Началось!» — вздохнул мне в ухо Витя Маслов. Вначале она брезгливо обрисовала конец прошлого века, когда задавали тон всепонимающие господа, уверенные, что все тайны мира можно увидеть в микроскоп, отводившие Искусству роль наглядного пособия с предписанной «благородной тенденцией». Все Запредельное они скрыли от глаз своим сереньким научным здравомыслием, в котором нечему ужаснуться и нечем восхититься. Они провозгласили, что нет Высокого — есть общественные нужды, нет Бессмертия — есть лопух на могиле, нет божественной Индивидуальности — есть дарвиновская лакированная обезьяна — продукт общественных условий. И Нордин стал одним из тех, чьей душе стало тесно между общественными нуждами и микроскопом, кто устремился прочь из всех рамок, поставленных властью или наукой, кто противопоставил повседневным, слишком человеческим заботам — Вечное, удобопонятности — Несказанность, дидактике — Музыку, практичности — безмерную Несбыточность, здравомыслию — священное Безумие, он вступился за Мечту, за Восторг, за Тайну!

— Ведь так скучно жить в мире, в котором все понятно! — нараспев воскликнула Иветта, обращаясь к Знатоку, делавшему горько-понимающее лицо.

— Так ведь это только умным людям все понятно, а ты-то чего беспокоишься, — пробурчал Витя Маслов.

— После нас — ночная тьма, процветание науки, протрезвление ума, после нас ни грез, ни муки, бесконечная зима безразлично серой скуки, — нараспев читала Иветта.

— Не умеешь жить социальными интересами — значит, будешь скучать. — Я не понял, на кого направлена Витина издевка.

— Оказались пророческими слова: нашим книгам, созданиям нашего искусства суждено пережить годы забвения на кладбищах безмерно разросшихся музеев и библиотек. Редкие безумцы, случайные мечтатели, которым будет душно и тесно в тогдашней жизни, станут разыскивать эти запыленные переплеты и, впивая наши слова и песни, встречая в далеком прошлом отзвучья своим мечтам, изумленно говорить: они уже знали все это! Они мечтали об этом!

— Оказались пророческими слова, — желчно бубнил Витя Маслов, — что люди способны увенчать свое безумие, когда утрачены все надежды и все добродетели. Нужна пресыщенность, чтобы они воскресли, их же всех купцы вытягивали…

— А мы, мудрецы и поэты, хранители тайны и веры, унесем зажженные светы в катакомбы, пустыни, пещеры. И что под бурей летучей, под этой грозой разрушений сохранит играющий Случай из наших заветных творений? — нараспев читала Иветта.

И только тогда перешла собственно к Нордину.

— Ключевое слово к его судьбе, — сосредоточенно продекламировала Иветта, — это одиночество — «в век скопищ одиночество», страшное одиночество в мире мещанского здравомыслия.

— Он будет дурью маяться, а скопища должны идти к нему на поклон, — хмыкнул Витя Маслов.

— Пасынок общества Сытых, Борис Яковлевич жаждал разлиться в мире, радостно откликался всему новому, восторженно встретил революцию — и встретил непонимание. Стихи его печатали неохотно, к годовщине революции он написал пьесу для массовой постановки — ее отказались ставить. Мальчишки, недостойные ремня его сандалий, насмехались над его оторванностью от жизни, архаичностью, что его будто бы надо читать с энциклопедическим словарем... Этим вчерашним гимназистам-недоучкам и Демьяна Бедного пришлось бы читать со словарем… Нордин не владел литературой факта! — все это она произносила с непередаваемой брезгливостью. — Вы представляете, что должен был чувствовать Борис Яковлевич с его искренностью, с его ранимостью, когда читал все эти… А потом какой-то напостовец, Шалевич… напрасно я и произнесла это имя рядом с именем Нордина… он печатно назвал Бориса Яковлевича контрреволюционером-монархистом! Подтасовка цитат по бессовестности…в это сейчас просто трудно поверить!.. У Бориса Яковлевича, например, есть выражение: из пепла восстанет новое царство… Царство у Бориса Яковлевича означает вообще государство — так Шалевич объявил, что Борис Яковлевич мечтает о возрождении монархии! Начитался пинкертонов под партой в реальном училище… А Борис Яковлевич с наивностью гения написал этому Шалевичу личное письмо — потрясающее по искренности… Это невозможно читать: Нордин (Нордин!) исповедуется перед каким-то Шалевичем, как перед господом богом, называет этого подонка голосом Новой России!.. Это уму непостижимо!.. А эта бессердечная сволочь снова отпрепарировала этот священный документ и преподнесла его публике в отрывках в таком виде, что…

Иветта остановилась. Лицо ее пылало, только под правым глазом и на левом виске резко выделялись белые пятна. Я случайно взглянул на ее руки: кончики пальцев левой руки были фиолетовыми — так она их стискивала правой.

Полная литераторша, по-бабьи подпершись, потрясенно качала головой. Знаток задумчиво кривил рот, слегка кивая с таким видом, что да, мол, разумеется, скверно, но, собственно, чего другого можно было ожидать? Мичманы смотрели на Иветту с какой-то мрачной готовностью. Даже тетки с авоськами замолчали, ожидая новых «фактов».

— Но самое мерзкое, — с трудом выговорила Иветта, — что этот самый ортодокс Шалевич за полгода до революции выпустил эстетский сборник — ранний Нордин, пересказанный Смердяковым.

— Браво, изумительно, действительно великолепное выступление, — вдруг громко и благодушно произнес Витя Маслов и посмеялся по-хозяйски: — Х-ны-ны-ны-ны-ны… Очень эмоциональное…

Все воззрились на него. Ничуть не смущаясь, он продолжал:

— Я только — с вашего, разумеется, дозволения? — сделаю некоторые мелкие дополнения, чтобы у товарищей не возникло ложного впечатления. Во-первых, тенденция к неумеренному возвеличиванию Нордина… не лично ваша, а вообще в последнее время… Бориса Яковлевича Нордина все же не стоит называть гением, потому что он так и не смог отозваться на главные запросы времени. Кроме того, из вашего выступления может возникнуть впечатление, что Нордин к новому миру, так сказать, всей душой, а новый мир в ответ проявил не то черствость, не то неблагодарность… Нет, вы прямо этого не говорили, но может сложиться впечатление.

— Борис Яковлевич просто не умел не отдавать любому делу всю свою душу!.. — Иветта вскинула голову, словно боярыня Морозова.

— Кто же в этом сомневается?.. Х-ны-ны-ны-ны-ны… Все дело в том, что это была за душа. Можно привести ряд выдержек из его произведений, показывающих, что он и после революции оставался мистиком, индивидуалистом и что хотите.

— Выдержек! Да разве можно так разбирать поэзию!..

— Как осмысленную речь?

— Андрей Николаевич Синицын учил нас на лекциях…

— О-о!.. Синицыну дань сердца и вина… он создал нас, он воспитал наш пламень… Когда-то он учил, что в первую голову следует выяснять, глазами какого класса видит поэт. А теперь объявил, что поэт — это прежде всего индивидуальность… как будто индивидуальность уже не выражает ничьих интересов! Оказалось, что поэт — это гармонический мир, перед которым можно только стоять на коленях и ни в коем случае не прикасаться аналитическим скальпелем.

— Вот Шалевич и прикасался аналитическим скальпелем.

— Это вовсе не означает, что это запретное дело. Нужно только делать это с умом. — Витя понемногу начинал терять хозяйское благодушие. — Я готов с цитатами в руках доказать, что Нордин до последних дней оставался мистиком и декадентом. В революции он увидел много христианско-гуннско-монгольско-пугачевского, но ее земные, созидательные цели остались ему чужды. Он страшно боялся, что революционные бури имеют земное, а не небесное происхождение, умолял: дай знать, что это не случайность, а Случай или Перст Судьбы.

— Может быть, продолжим в рабочем порядке? — сдержанно обратился к Иветте Знаток, обиженный тем, что остался в стороне.

— Виктор Сергеевич консультирует нас по мировоззренческим вопросам, — разъяснила Иветта. Она, оказывается, тоже умела иронизировать. — Он составил для нас методичку по Нордину. Ему мы все обязаны основными идеями официальной части моего выступления.

Все почтительно осмотрели Виктора Сергеевича. Он слегка покраснел — вероятно, чтобы зря не стараться, лишь той половиной лица, которая была обращена ко мне.

— Виктор Сергеевич видный исследователь творчества Бориса Яковлевича. Он много сделал, чтобы вернуть Борису Яковлевичу положение первостепенного поэта, — добавила Иветта, словно отчитавшись перед кем-то.

— Что мне за интерес считаться исследователем второстепенного поэта, — буркнул в мою сторону Виктор Сергеевич и твердо провозгласил: — Повторяю, нетрудно доказать, что Нордин оставался мистиком и декадентом, — и, наконец сообразив, что несколько странно опровергать собственную методичку, добавил: — Во всяком случае, некоторые аспекты его творчества не могли не вызывать настороженности.

— Во всяком случае, Борис Яковлевич всегда был искренен в своих убеждениях, а за свои ошибки он полностью расплатился! — как бы из последних сил выкрикнула Иветта.

— Расплата ничего не доказывает. И вообще, напрасно он думал, что способен быть вместилищем чего-то похожего на убеждения. Конечно, нельзя в полете мотылька искать продуманности, но…

— Мотылька!.. — с горькой иронией воскликнула Иветта. — Да это для поэта высшая похвала!

— Сомневаюсь. Но, во всяком случае, незачем искать виноватых там, где имеет место схема «Мотылек и ураган». Или, еще точнее, «Младенец на проезжей части». Конечно, к Нордину не стоило относиться так серьезно, но время было уж очень серьезное… вопрос стоял буквально «жить или не жить», а это не располагает входить в чьи-то причуды… Впрочем, раз уж у нас возникла такая дискуссия, то… вы, я думаю, сами сможете оценить по достоинству несколько эпизодов из тогдашней биографии Нордина… кстати, это псевдоним, настоящая фамилия его Лошадко.

— Лошадка? — восторженно переспросила полная литераторша, с обожанием глядевшая на Виктора Сергеевича.

— Ло-шад-кО.

— ЛошадкО?

— Лошадко.

Витя Маслов с Иветтой уже стояли в центре полукольца, слегка отвернувшись друг от друга, словно Аполлон и Дионис.

— Нордин, — начал Витя Маслов, — вышел на литературную арену после разгрома «Народной воли», когда широкие слои интеллигенции были охвачены чувством бессилия, а, следовательно, и разочарованием в общественных идеалах. Поэтому-то им и понадобились инъекции Вечного, Запредельного, Мечты и Восторга — их предшественники были вполне обеспечены и мечтой, и восторгом борьбы. Но, действительно, новое движение до некоторой степени было реакцией на засилье позитивизма, — стоит ли только говорить, что особенно остро в общественных идеалах разочаровались эгоисты, а в науке — невежды. Ключевые слова к судьбе Нордина — это «через край». Впечатлительный, как истеричная женщина, он подхватывался всеми ветрами эпохи и всюду летел через все границы. Читал он страшно много по страшному количеству вопросов, перелистывал страницы со скоростью ветра — и с такой же пользой. Всюду его губило это «через край». Возьмите любой тезис Нордина — он получен раздуванием до абсурда какой-нибудь вполне здравой мысли.

— «Тезис»… — почти простонала Иветта. — Это же поэзия, а не философия!

— Возьмите какую-нибудь здравую мысль… ну, например: чересчур беспокоясь о будущем, мы теряем все наслаждения настоящего. Раздуем — получится: важна лишь полнота мига. Это Нордин. Или: отношение к истине зависит от наших потребностей. Раздуем: истина есть прихоть мгновения. Или: познание во многом интуитивно. Раздуем: Логика — жалкая замена Прозрения. Можно продолжать без конца. И вот, этот господин восторженно приветствует революцию. Он учит оборванных голодных парней, вчерашних и завтрашних сыпнотифозных, ронделям и ритурнелям, заседает во всевозможных комиссиях губнаробраза — ведь каждый интеллигентный человек был на счету. И к нему прекрасно относятся в Рабисе, и в Профобре, и в ЛИТО, и в ИЗО, и в МУЗО, и даже в местном артистическом кафе «Конь блед»… или «Голубая собака»?.. забыл… словом, какое-то крашеное домашнее животное. Короче говоря, «и все биндюжники вставали, когда в пивную он входил». Его даже избрали почетным председателем губернского СОПО, ему назначили акпаек — его остатки даже удавалось обменивать на одежду.

— Простите, пожалуйста, — тая от наслаждения и робости, переспросила полная литераторша, — что это такое: СОПО?

— Союз поэтов, — отрезал Витя Маслов.

Про другие сокращения она спрашивать уже не посмела, а он не разъяснил наверняка нарочно: ему, мол, и в голову не приходит, что можно такого не знать.

— Продолжайте, пожалуйста, — сладко пропела полная литераторша.

— Продолжаю. Нордина пригласили обсудить меры по восстановлению промышленных предприятий. Он встал и обрушился на машинную цивилизацию, превратившую человека из царя Вселенной в смазчика поршней, — по его мнению, гораздо более в духе коммунизма пасти коз и жить милостыней. Потом рабочие подходили к завгубнаробразом и недоумевали, всерьез или нет говорит этот странный гражданин с длинными седеющими волосами. Вот вы бы на его месте что им ответили?

На наших лицах отразилось затруднение.

— Завгубнаробразом был тогда Лежаков… очень интеллигентный человек, он помогал Нордину, насколько это было возможно. Далее, в комиссии по организации массовых школ Нордин обратился к рабочему активу, умоляя ничему не учиться: только-де оставаясь детьми, пролетарии останутся носителями новой мистической истины и смогут возвести что-то отличающееся от старого мира. Что толку сбросить власть царей, если мы все равно остаемся под игом разума — этого обуживающего буржуазного начала? И призывал швырнуть буржуазный разум под копыта монгольской конницы стихийности. В народном университете Нордин провозгласил, что основой всякой культуры является какая-то всенародная мифология, и предложил внедрить ее в массы посредством сети древнегреческих орхестр, благодаря которым зрители и исполнители сольются в единое целое. Лежаков попросил Нордина пока воздержаться от этого, а лучше написать пьесу для массового празднования годовщины Октябрьской революции — и это было знаком доверия. Нордин ответил, что поэзия не поддается заказам, являясь таинством человеческого духа, но он все-таки попробует. И тут-то он тряхнул стариной Метерлинком: он изобразил человечество в виде компании слепых, которых ослепила блеском золота царица Тиамат. А исцелить слепцов могло только прикосновение к ранам забальзамированного Спасителя, которого таскают по земле Мойры. Дополнительная трудность была в том, что единственным зрячим среди них был грудной младенец, который, зато, не умел говорить и не понимал, кто такой Спаситель и зачем он нужен. Чтобы никто не усомнился, что младенец символизирует Пролетария, Нордин нарядил его в рабочую спецовку. Теперь вы понимаете, что при всей своей деликатности Лежаков схватился за голову?

Та или иная степень сочувствия Лежакову отразилась на лице каждого из нас, лишь Знаток тонко улыбался как человек, которому все это давно известно.

— И все-таки Нордина следовало беречь хотя бы как обломок эпохи, хотя бы из-за его неповторимости, — с безнадежным упорством сказала Иветта.

— Да, реторты, в которых выращивали подобных гомункулусов, оказались разбитыми, — с удовольствием подтвердил Витя Маслов. — Но никто ничего плохого ему не сделал. И Лежаков его поддерживал, и журналы предоставляли ему свои страницы, но… в городе, среди трамвайных путей не могут водиться лоси… — без чьей-либо злой воли. А конкретно — больше всего повредила ему привычка обращаться с абстрактными понятиями так, будто это реальные вещи. Он, например, никогда не спрашивал: хватит ли мне хлеба? — он обязательно ставил вопрос так: что победит — Голод или Сытость? Поэтому требования какого-нибудь главначпупса он называл требованиями Эпохи, а зарвавшегося левака Шалевича — голосом Новой России… Кстати, после перестройки литературно-художественных организаций Шалевич окончательно, сошел со сцены. И когда Нордин обратился к Современности, к Революции — он вместо анализа закономерной сознательной борьбы конкретных социальных сил принялся воспевать абстрактную борьбу Запада и Востока, Космоса и Хаоса, Города и Хутора, принялся откапывать из не им опоэтизированной древней истории разные красивые имена: гунны, гиксы, Раскол, Реформация, Смутное время, Разинщина.

— Да, сравнения с древностью Борис Яковлевич любил, — вмешался Знаток, желая вернуться поближе к «фактам». — Когда его жена наставила ему рога, он сравнивал себя со священным быком Аписом, рожденным от солнечного луча. Он находил в рогах что-то мужественное, фаллическое.

Но уже и «факты» были бессильны — женщины с авоськами начали на английский манер потихоньку пробираться к выходу,

— Огромное вам спасибо! Я даже не представляла, что бывают такие интересные разносторонние экскурсии! — плачущим голосом воскликнула полная литераторша. Группа поддержала ее нестройным ропотом.

— Вот и поблагодарите Екатерину Александровну, — Витя Маслов галантным жестом указал на Иветту. Я, стало быть, не угадал ее имя.

Тут же явилась амбарная книга отзывов, и полная литераторша записала вершковыми от восхищения буквами: «Благодарим талантливого экскурсовода Екатерину Александровну за увлекательнейший рассказ о Борисе Яковлевиче Нордине — Поэте и Человеке. Группа преподавателей!»

— Извините, но я и о вас хочу написать, — жалобно обратилась она к Вите Маслову, но он царственным жестом остановил ее. — Я так завидую людям, которые столько знают, — сдаваясь, прибавила она.

Интересующаяся группа, не без облегчения гомоня, затолкалась у выхода. Меня придержал Витя Маслов. Знаток старался не затеряться в толпе. Полная литераторша все оглядывалась и растроганно кивала, прижимая руку к сердцу. Витя Маслов принимал поклоны, словно избалованный тенор. Екатерина Александровна смотрела на кого-то позади и выше нас.

— Можешь быть доволен, — ровно выговорила она. — Ты в очередной раз превратил Нордина в посмешище.

— Катюша, — задушевно, ответил Витя Маслов, — только критически воспринимая слабости Нордина, мы можем возвысить лучшее, что есть в нем.

— «Лучшее»! Каждая строка его должна быть священной! Почему это ты будешь решать, что у него лучшее, а что не лучшее?

— Не я, Катенька. Время решило.

— Идешь по стопам Бориса Яковлевича? Он называл чиновников Эпохой, а ты уже именуешь себя Временем.

— Не будем ссориться, Катюша. Прости, конечно, что я вмешался, но… я ведь о тебе беспокоился. И о музее. Вдруг твои речи кому-то покажутся апологией декадентства?

— Ты на мамонтов каких-то допотопных рассчитываешь, а мой долг — разрушать одиночество Бориса Яковлевича хотя бы после его смерти. — Она обращалась к кому-то позади и выше нас. — А то, что ты из него сделал, это просто надругательство над его памятью. Ты понимаешь? Ты отнял у людей его подлинный образ. Господи, как ты не можешь понять, что нельзя кромсать поэта ни с какой целью! Нужно говорить так: он Поэт — и этим все сказано.

— Ах, до чего возвышенно! У тебя он не подлинней моего, — до этого Витя Маслов говорил с ней терпеливо, будто с больной, но наконец и его заело. — Да если бы не мое так называемое критическое усвоение, то и музея бы не было! Я с Дорониным разговаривал раз, наверно, не знаю сколько… И Доронин полюбил моего Нордина!

— Господи, он спас Нордина! Да Нордин победил своей гениальностью! Его давно читает весь мир, а ты его взялся опекать! Да этим музеем вы не его, вы себя возвысили!

— Угу. Идешь по его стопам. Гениальность — абстрактное понятие, а побеждать могут только реальные силы. И в открытии музея, уверяю тебя, сыграли роль вполне земные причины. И именно я помог им проявиться. Да-да. Во-первых, это я указал Доронину, что будет нехорошо, если кому-то покажется, будто мы враждебны Нордину, а то еще подумают, что и он нам враждебен. А это не так. А во-вторых, Доронин большой патриот нашего города, и ему приятно думать, что и у нас жили выдающиеся поэты. Да и все жители смогут гордиться своим городом — глядишь, и уменьшится отток молодежных кадров. Может, и туристы поедут. К тому же дочь Доронина большая поклонница Нордина — а и в этом моя заслуга. Вот так.

— У тебя никогда не поймешь, когда ты шутишь, а когда говоришь искренне.

— Ты лучше думай, верно я говорю или неверно. Я бы и твоему Нордину сказал: лучше говорить дельно, чем искренне. И что? — напористо придвинулся к ней Витя. — Совсем уж он ангелом был с крылышками, твой Нордин? Никакой-никакой правды не было в моих словах? Вот он математик, не даст соврать, — указал он на меня.

— Боюсь, вы обсуждаете варианты мифа из разных мифологий, — сказал я.

— Мм? Ну так, Катерина, я кругом не прав?

— У тебя холодный ум. А истина открывается только любви. — И отчеканила холодно: — Кроме того, я сомневаюсь в бескорыстии твоих побуждений. Только ли о музее ты заботишься?

— Вот как? — криво усмехнулся Витя Маслов. — Очень, очень интересно… Так, так, так, так, так…

Витино лицо каменело на глазах.

— Так, так, так… Ну так знай: сигналы твоих мамонтов всем надоели, в том числе и мне. Надоело утрясать. Впрочем, что обо мне говорить, я ведь корыстолюбец… Защищал, лбом бился, подлизывался, но пусть, ладно, я из корыстных целей — вон уже в трех дубленках на двух «Волгах» разъезжаю…

Она слегка смягчилась, но по-прежнему не глядела на него.

— Я не говорю, что ты из корыстных целей, но нет в тебе этого священного огня, благоговения, которым ты должен зажигать сердца обывателей, а не учить их похлопывать гениев по плечу, журить их как школьников… Я как раз вспомнила, как в Большом Московском трактире зажравшийся адвокат предрекал Нордину, что ему «спасибо не скажет сердечное русский народ».

— Ясно, ясно, усвоили, я зажравшийся адвокат. Ну вот, мне и надоело адвокатствовать без гонораров. Вчера вынесли решение о закрытии музея.

— Как?!

Я никогда не видел, чтобы люди так внезапно бледнели — она мгновенно сделалась стеариновой, как бунинская луна.

— Вот так. Я сегодня был на приеме у Доронина, и он меня поставил в известность. С садиками у нас трудно — а тут пустует дом.

Она, как слепая, пошла по периметру вдоль стендов к выходу.

— Подожди, ты куда?

— К Доронину, — мертвыми губами.

— Что, самосожжешься у него в приемной?

— Не знаю… что-нибудь сделаю… я все сделаю… я спасу… почему именно у Бориса Яковлевича…

— Да подожди, подожди. Я пошутил. Ничего он мне не говорил, просил только поговорить с тобой.

Сознание медленно возвращалось к ней.

— Ты правду говоришь? — она еле шевелила губами.

— Правду, правду… с тобой пошутить нельзя.

— Но как ты мог?! Как ты мог?! — ее лицо перекосила девчоночья гримаса плача, губы растянулись и вывернулись, сейчас она была самой настоящей Катей, а никакой не Смирновой-Россет.

— А я уже поверила… поверила, что у меня теперь будет настоящий смысл жизни… что я спасу Борная Яковлевича!..

Она вдруг повернулась и выбежала, путаясь в своем длинном, под девятнадцатый век, платье.

— Жертва провинциальной романтики, — неловко ухмыльнулся ей вслед Витя Маслов. — Видал, плачет, что не удается пойти на крест за своего Лошадко. Я смотрю, Нордин и после смерти разбивает женские сердца.

 

…Огнем зелено-серых глаз мне чаровать дано. И много душ в заветный час я увлеку на дно…

 

Продолжение следует…

Нет комментариев

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

-->

СВЯЗАТЬСЯ С НАМИ

Вы можете отправить нам свои посты и статьи, если хотите стать нашими авторами

Sending

Введите данные:

или    

Forgot your details?

Create Account

X