Кино (цикл рассказов)

Чокнутые

Все женщины после сорока – двинутые. Это я вам точно говорю. И до сорока полно чокнутых, а после – так точно у всех вылетает кукушка.

С моей матерью это случилось в сорок два. Не помню точно – это было до того, как свалил мой отец, – или после. Когда твой муж после двадцати лет брака отчаливает к твоей школьной подруге – это, конечно, нехило. Даже если он был полный мудак: не сдавал премии в семейную кассу и один пользовался автомобилем. Помню, стою на остановке, на занятия опаздываю, а мимо медленно проезжает на тачке мой мудацкий отец. И на пассажирском сиденье у него какое-то лохматое чучело с накрашенным ртом от уха до уха. Я так орала и махала руками, что у меня в плече что-то заклинило. А им хоть бы хны – поехали дальше.

Мама вечно пилит с работы с сумками до земли. А папаше по фигу. Он подруливает на полчаса позже прямо к подъезду. И ничего. И еще ругается, что на ужин всякое говно. Как будто он нам денег дает на нормальные продукты. Потом он вообще стал питаться где-то на стороне и домой приходил сытым. Если бы просто приходил. Он рассказывал мне, что он ел. И я как дура его выслушивала и улыбалась. Типа – как классно, что у меня такой классный папа, который классно питается.

Мы с мамой годами жрали блинчики на сухом молоке, которое он раздобыл где-то на ферме. Это был корм для телят. Возможно, генетически модифицированный, потому что я так и осталась маленького роста, зато жопа и сиськи вымахали будь здоров.

Но вернемся к маме. Все-таки, когда такое охренительное сокровище как мой отец сваливает к твоей школьной подруге, к долбаной старой деве, вся интимная жизнь которой последние двадцать лет заключалась в том, что она слушала рассказы о чужой интимной жизни, это трудно пережить и не сломаться.

Мать похудела на пять килограммов, cтала курить как паровоз и через месяц притащила в нашу квартиру существо с бородой, единственным достоинством которого была молодость. Мой предполагаемый отчим был старше меня на семь лет и на пятнадцать моложе матери. Но главным его недостатком был не огромный, больше чем у меня, зад и не глаза, один из которых смотрел прямо, а другой никак не хотел быть ему параллельным. Главным его недостатком была уверенность в том, что он великий живописец. 

Мать откопала его на каком-то сраном вернисаже. Очевидно, что это была связь от отчаяния.

Это был какой-то адский пачкун. Но очень трудолюбивый. Я не раз замечала, что чем менее талантлив человек, тем он усидчивее. Не считая гениев. Парень был явно не гений.

Днем он подрабатывал в автосервисе, а придя домой, почти сразу садился «писАть». Так мама говорила – «он пишет». Живописцы окуните ваши кисти, бля. Вся квартира провоняла уайт спиритом и красками.

Каждый вечер он изводил холст, чтоб написать очередную невменяемую херню. Иногда мамаша покупала ему холсты! Потом они подолгу обсуждали, что они там, в этом говне, видят. Наверное, мать пыталась с ним исправить ошибки, допущенные c папашей. Типа – интересоваться духовной жизнью своего мужика. Если бы мать заглянула в мои оценки, она увидела бы там намного больше интересного.

Кажется, они с этим мазилой даже не трахались. Иногда я прислушивалась – из их комнаты доносился только адский храп великого живописца. Поначалу они пытались и меня призвать к обсуждению полотен. Пока я не процитировала фразу, которую вычитала в какой-то рецензии на выставку современного искусства:

«Этой инсталляцией автор как бы говорит зрителю – я долбанулся».

Отличная, по-моему, фразочка. Пачкун захихикал. А вот мамаша пришла в ярость. И на ‘худсовет’ меня больше не звали.

Постепенно мы с ним сдружились. И мне даже понравилась одна его картина – просто стол и коричневая настольная лампа. Желтое пятно света на столе. И в нем – муха. Муха была нарисована довольно хорошо. В целом картина была такая же шизоидная, как и все предыдущие, но в ней что-то было.

Иногда мать задерживалась на работе, и мы с пачкуном готовили ужин. Он, кстати, неплохо готовил. Перестал малевать каждый день и стал приносить по вечерам пиво и копченую колбасу. С ним было вполне весело. Жаль только, что когда у парня огромная жопа и он не может посмотреть тебе в глаза, влюбиться довольно проблематично. 

И вот тут-то мамаша взбесилась и выставила его. Причем, она обставила все так, что типа перестала видеть в нем перспективу, так как он мало работает и пьет много пива. Вот это было реально смешно. На прощание он подарил мне картину с мухой. 

После ухода живописца мать рехнулась окончательно. Стала часами висеть на телефоне и со всеми обсуждать одно и то же: отца и его новую пассию. При этом страшно хохотала и курила прямо на кухне. 

«Некоторые эпизоды я даже вспоминать не хочу», – говорила она в трубку и тут же переходила к рассказу о том, что не хотела даже вспоминать. Со временем это превратилось в какой-то долбаный театр. Мать перестала импровизировать и говорила блоками один и тот же текст. Надеюсь, разным людям.

Хорошо, что наступило лето. Я жила на студенческой турбазе, и за мной ухаживало сразу несколько чуваков с нашего курса. По выходным мамаша приваливала к нам на автобусе, потому что ей типа тоже надо было отдохнуть, бросала вещи на моей койке и шла с нами на пляж.

Надо сказать, что несмотря на сорок два года и двадцать лет мучений с папашей, в купальнике она выглядела зашибенно. В одежде на нее особенно и не обратишь внимания – маленькая, морда темная, прокуренная. Но вот когда она медленно проходила по пляжу и ныряла с обрыва в реку – мужики просто голову сворачивали.

Короче, сидим мы на пляже, грызем кукурузу: я, мамаша, Гипс и Юджин. Юджин рассказывал что-то о нашем общем знакомом, который спортом профессионально занимался, а потом бросил, и его так разнесло, что узнать нельзя. И что типа, если заниматься спортом, это надо всю жизнь. А иначе лучше и не заниматься. Это как балет.

И вот тут мамаша услышала слово ‘балет’. Балет – ее больное место. Она в детстве не поступила в балетную школу. У нее были отличные данные, но слабое сердце. И она все эти стойки и позиции до сих пор помнит. 

И вот моя мамаша встает, кидает кукурузу в кусты, элегантно выковыривает то, что застряло между зубами и говорит:

– А я и сейчас могу сесть на шпагат.

И начинает раздвигать ноги. Юджин и Гипс cмотрят на нее как приклеенные.

– Надеюсь, это будет не поперечный шпагат, – говорю я.

– Нет. Начнем с простого, – говорит мать.

– Может, не надо? – говорю я.

– Да лан, пусть, – говорит Гипс.

И вот моя мамаша начинает растопыриваться над песком в долбаном шпагате. И Юджин смотрит так в общем, он парень интеллигентный, а вот Гипс смотрит в совершенно конкретное место, как оно раздвигается, как циркуль. В общем-то, нелегко так раздвигается. И я вспоминаю, как однажды мамаше вступило в поясницу и как она ползала раскоряченная по квартире несколько дней. И вот я даже не знаю – боюсь я сейчас этого или желаю.

Но все раздвигается благополучно, мамаша зависает этим своим местом в трех сантиметрах от песка, что практически победа. И все, такие, сидят как с картины «Явление Христа народу».

– Отлично, – говорю я. – Мама, ты в отличной форме.

Мамаша отряхивает с бедер песок и удовлетворенно закуривает.

И тут Гипс с похабным выражением лица говорит:

– А поперечный можете?

– Можем, – говорю я. – Но это будет дорого стоить.

– Ты на физре через козла перепрыгнуть не можешь, – говорит Гипс. – Я не у тебя спрашиваю.

Я делаю мамаше знак, надеясь, что она и сама понимает, что поперечный шпагат – это перебор. Но мамаша закапывает окурок в песок, cтановится в стойку и, глядя Гипсу в глаза, начинает опять растопыриваться на песке. Компании на пляже разворачиваются в нашу сторону. Бля, это реально магическая картина: Гипс и моя мамаша, расползающаяся на песке. Думаю, не отдавая себе отчета, она мстит мне за своего попастого пачкуна. Потому что пачкун реально втрескался в меня тогда. Даже пытался отловить, когда я выходила из душа. Мамаша почуяла это, у нее звериное чутье. И вот теперь мстит, раскорячиваясь перед Гипсом. И этот болван смотрит на нее, как кролик на удава.

– Пошли, – говорю я Юджину и сдергиваю с песка полотенце.

Юджин послушно встает и берет сумку. Юджин – мой.

Вечером мамаша, наконец, свалила. Провожать ее на автобус потащилась целая толпа, человек шесть мужиков. И Гипс, конечно. Это напоминало собачью свадьбу.

– Может, останетесь? – ныл Гипс и подмигивал остальным.

Мамаша самодовольно хохотала. И делала вид, что подумывает остаться.

Все с облегчением выдохнули, когда она втащила свою тощую задницу в автобус.

Я подумала о том, что мне нужен психолог. Два года назад мне сделал предложение один психолог с четвертого курса. Не знаю, что вдруг на него нашло. Не сказать, чтоб я от него была в восторге, но я подумала – а чего бы и нет. Он был из семьи, которая неплохо питалась. Я как-то была у них на ужине. Короче, этот хмырь приперся с цветами к нам домой и для смелости притащил с собой друга. Я еще долго шутила, что теперь-то понятно, почему они называются парапсихологами.

Отца дома не было. Мама вела себя дружелюбно, даже кокетливо. Она напоила всех чаем, с интересом выслушала предложение и сказала ‘нет’. Они долго возмущались и твердили: вы делаете со своей дочерью страшные вещи! Только она сама может что-то решать. Вы за нее проживаете ее жизнь. Мама улыбалась.

Когда они свалили, мама покурила в туалете (тогда она еще считала, что курить при детях неприлично), вышла и спросила:

– Где ты находишь таких придурков? 

Потом она села за стол и сказала тихо и ласково: 

– Ты не торопись с этим, моя девочка, не торопись. Впереди очень-очень много жизни.

Я ей поверила тогда и не торопилась. Я так сильно не торопилась, что теперь, на втором курсе инcтитута, была девственницей. И вот теперь мамаша, которая дала мне такой охренительно целомудренный совет, заявляется ко мне на турбазу и ведет себя как проститутка.

Вечером, на костре Гипс продолжал отпускать шутки:

– Юджин, женись не раздумывая. А то я отобью у тебя девушку и сам женюсь! Тещи с такой растяжкой на дороге не валяются!

Юджин пил чай и помалкивал. Мне он нравился все больше.

– А сколько твоей маме лет? – не унимался Гипс.

– По аллеям тенистого парка с пионером гуляла вдова, – запел кто-то противным голосом.

– Пойдем отсюда, – сказала я Юджину.

В домике никого не было. Комары уныло пищали под потолком. 

Я плюхнулась на кровать. Юджин сел на стул. 

– Cядь сюда, – позвала я, и Юджин послушно пересел.

Мы поцеловались. Потом еще. Я напирала, Юджин сдержанно отвечал. Непонятно, кто из нас был мужиком. Я запустила руку ему под рубашку. Юджин напрягся. Запускать руку дальше явно не стоило. А может, стоило. Откуда я знаю. Но если бы он меня отверг, это бы добило. Я села рядом.

– У тебя странная мама, – сказал Юджин.

– Да, мамаша сегодня отличилась, – сказала я. – Это все из-за отца.

– Когда женщины становятся такими, у них всегда есть на это причины, – cказал этот стервец. 

Бойтесь молчаливых интеллигентных мальчиков. Они хуже всех.

– Моя мамаша не такая, – cказала я. – Она просто ведет себя как такая. 

– А в чем разница? 

– Разница в том, что мужики тупые. И способны видеть только то, что им показывают.

– То есть?

– Вали отсюда.

– Грубовато для девочки из приличной семьи.

Юджин встал и вышел со своей невозмутимой скандинавской улыбкой.

Чертова мамаша! Приспичило ей делать этот шпагат. Непонятно, как она его, вообще, делает. Я ни разу не видела, чтоб она хотя бы зарядкой занималась. Вечно курит и валяется на кровати. Видимо, в ней действительно умерла балерина.

Не знаю, кто умер во мне, но я вышла на середину комнаты и попыталась сесть на самый простой шпагат. Мне оказалась не под силу и половина маминого результата. А еще говорят, что молодые гибче. Я раскорячилась посреди комнаты, как корова. 

И тут приперся Гипс. Он приперся и уселся на край кровати.

– Грустишь? – спросил он.

– С хрена ли.

– А чо грубая такая?

– А ты чо такой нежный?

– На самом деле, мне очень понравилась твоя мамаша.

– Cпасибо, это заметно.

– Да не, я не про это. Она правда классная.

– Юджин другого мнения.

– Слушай, – Гипс наклонился ко мне близко-близко. От него пахло вином, но не противно. – Юджин – хренов карьерист. Ты в курсе, что он ходит домой к нашей преподавательнице по основам права?

– Зачем?

– Лампочки вкручивать типа, – Гипс хмыкнул. – Она типа одинокая, лампочки некому вкрутить.

– Ну и что такого?

– Ты как ребенок, – сказал Гипс, и это прозвучало нежно.

– Вечер удался, вали отсюда.

– Да ладно тебе. – Он встал, чиркнул зажигалкой. – Эй.. ты чо??

Гипс был из тех мужиков, которые до ужаса боятся женских слез. Вообще, это хороший знак. Мне мама говорила, что это признак приличного человека. Хотя чот Гипс не был похож на приличного. Проблема в том, что в тот вечер рядом со мной не было ни одного приличного человека.

Когда-то я прочитала довольно тупую заметку про конкурс на самый громкий крик. Он проводился где-то в Штатах. Кричать можно было что угодно, аппарат фиксировал только громкость. Победила какая-то деваха, которая крикнула:

– Cэм, верни мою девственность!!

У нее тоже, небось, мамаша отчебучила что-нибудь. И этот Сэм смылся. А, может, она и без мамаши передумала. Может же человек передумать. Я, например, джинсы подолгу меряю, а потом все равно назад сдаю. Интересно, какой приз получила эта деваха. Хорошо бы какой-нить нормальный приз. Машину, например, или тысячу баксов. 

А то совсем тоскливо.

 

Сапоги

Когда мы вошли в номер, она сказала:

– Можно я не буду разуваться?

У нее были высокие кожаные сапоги. Я удивился.

– У меня неудачные ноги. Снизу и до колена, – пояснила она.

– Они лохматые и с копытами? – пошутил я.

– Нет. Просто некрасивые.

– Как хочешь. Меня трудно испугать.

– Дело не в тебе. Дело в том, что мне самой не нравится.

– Начинаю беспокоиться. Стоит ли мне раздеваться?

– У тебя все нормально, не беспокойся. Я видела фото.

Меня это насторожило. Не люблю долбанутых. Но уходить было поздно.

Мы разделись, и я ее поцеловал. Она ответила. Она хорошо целовалась.

Мы легли в постель.

– Никогда не лежал в постели с женщиной в сапогах, – сказал я.

– Значит, ты меня запомнишь.

Она села на меня, перекинув ногу. Не туда, куда обычно садятся женщины, а выше. На грудь. В сапогах она была похожа на наездницу.

– А кто тебе сказал, что у тебя некрасивые ноги?

– Никто. Я сама знаю.

Вранье. Я неплохо изучил женщин. Они составляли свое мнение о себе исключительно, исходя из мнения мужчин. Если когда-либо кто-то из важных для нее мужчин восхитился чем-нибудь в ней, женщина свято верила в это до конца жизни. И наоборот.

– Отец? – cпросил я.

– Ты психотерапевт?

– Близко.

– Муж психотерапевта?

Я засмеялся. 

– Нет. Я консультант в компании, которая занимается…

Я не успел договорить.

Я все время думал – какие у нее ноги. Хотя я не отношусь к типу мужчин, для которых так уж важны ноги. Грудь и задница волнуют меня гораздо больше. С этим все было отлично. Со звуками тоже все было хорошо. Я аудиал и мне это важно. Она хорошо звучала. Глубоко, низко. 

Но секс был как работа, которая шла тяжело и плохо. Я подергался минут десять и скатился. Лежать и молчать было хорошо.

– Ты угадал, – сказала она. – Отец.

– Он говорил, что у тебя некрасивые ноги?

– Он говорил, что у меня его ноги. И часто жалел, что не мамины. 

– Покажи мне.

– Что?

–Ноги.

– Зачем?

– Мне интересно, какие ноги у твоего отца.

Она усмехнулась:

– Нет.

– Через час мы разъедемся и может больше никогда не увидимся.

По ее лицу едва заметно скользнула грусть. 

– Все равно нет.

– Тогда я сам сниму.

– Нет!

Я взял ее за тоненькое запястье и крепко прижал к кровати.

– Ты что?! – она несильно шлепнула меня свободной рукой, я поймал ее, и легко сжал ладонью обе запястья.

Она замерла с глазами полными ужаса. 

Я прижал ее бедра и свободной рукой нащупал бегунок молнии. Она застонала. Я расстегнул молнию до конца и стянул один сапог. Потом быстро скинул второй. Снял чулки. Взял в руки ее маленькие, чуть потные ступни. Она вся вытянулась и зажмурила глаза. 

Я поцеловал острые белые коленки и лег сверху.

Никогда не слышал, чтобы женщины так орали. Потом она затихла и прижалась ко мне как благодарный зверек. Я курил.

– Что ты молчишь?

– У тебя смешные ноги.

– Я предупреждала.

– У твоего отца наверняка хуже.

– Почему?

– Потому что он мудак.

– Ты его не знаешь.

– Достаточно того, что из-за него его дочь спит в сапогах.

– Я не сплю в сапогах!

– Cпишь! Ты как кот в сапогах.

– Нет! – она схватила подушку и треснула его по башке.

Она смеялась, забыв про комплексы. Она оживала.

Cолнце пробивалось сквозь полосатые шторы гостиницы. Кровать, шкаф, комод были расставлены казенно как в выставочном зале мебельного магазина. 

– Хочешь кофе? – спросил я.

Я знал, что нарушаю сейчас негласное правило: такие знакомства не должны выходить за пределы номера. Она радостно кивнула.

– Внизу есть маленький кафетерий. 

Она поспешно натянула белье, чулки платье. Взяла в руки сапог.

– Надень тапочки, – я протянул ей белые типовые тапочки, которые выдавались постояльцам отеля.

Она послушалась. 

Когда мы выходили из номера, я оглянулся. Ее высокие сапоги как отброшенные протезы валялись на полу у развороченной постели. 

Давным-давно я шел по пляжу в Испании и наступил на ногу в носке и модном кроссовке. Нога валялась под зонтиком сама по себе. Его хозяин наслаждался солнцем неподалеку. Увидев моё смущение, он с улыбкой прокричал по-английски: “Не бойся, она ничего не чувствует!”

Без сапог она была намного меньше ростом. Мы стояли в лифте, и она смотрела на меня снизу вверх доверчиво как ребенок. 

Я подумал, что исчезать надо будет плавно. Постепенно. Ласково. 

Чтобы мы оба ничего не почувствовали.

 

Усы

На лето родственники отдали нам в пользование деревенский дом в Кареевке. Дом принадлежал покойной старухе Александре, которая тоже приходилась нам родственницей, но такой далекой, что моя бабушка никогда не могла толком рассказать, кто кому приходится и, запутавшись, просто говорила, что покойная старуха Александра – тоже мне бабушка.

Дом был одноэтажный, из темного от старости дерева, с широкими рассохшимися рамами. На вате между стекол скудная золотая мишура с нового года и сухие мухи. В доме был застекленная веранда, сени, длинная мрачная комната иконами в углу и чердак. Мне настолько не нравилось внутри, что я старалась не забегать в дом без особой надобности. Благо стоял теплый солнечный июнь и на улице можно было торчать до ночи. Но вечером приходилось ложиться на кровать с железными шишечками и панцирной сеткой. Я лежала и вдыхала запах дома. Деревянный, затхлый, со следом какой-то травы, и цветов, и сырого тюля. И мне казалось, что это запах его покойной хозяйки, который еще не выветрился. 

Бабушка накрывала меня здешним лоскутным одеялом, и становилось мне тяжело и душно. Как будто томилась моя маленькая душа в сырой трещине между двумя летними днями. 

Потом приходило утро, чаще всего солнечное и щебечущее, и я выскакивала из-под одеяла, из утренней сырости во двор, где бабушка уже скворчала яичницей в летней кухне, и дышалось легко и весело. Позавтракав, я неслась из сада направо, по заросшей травой дороге в сторону деревни. Первый дом был дед Лешин, дальше жили Николаевы, тоже местные, к которым на лето приезжала целая куча внуков из Москвы и Воронежа. Дальше жила Светка с младшим вечно сопливым братом и толстыми поросями в сарае. Cветка называла конфеты “концветами” и хвалилась городской теткой, у которой в квартире есть настоящая ванна. Когда Светка подрастет, поедет к тетке, будет купаться в ванной каждый день и отрастит себе косу до пояса. Говоря это, Светка трогала свои жиденькие сальные косички. 

Отдельным украшением дома был огромный вишневый сад. 

К середине июля поспевала вишня, темная, напитанная соками старых деревьев, разросшихся деревьев.

Помню, как набрав вишен в карманы сарафана, стояла на поляне, окруженной плотно сомкнувшимися деревьями. Ветер шевелил траву, и небо смотрело сверху так тихо и внимательно, что, казалось, если попросишь что-нибудь, всё сделается.

Дети, городские и местные, вечно дрались, плакали и что-то делили, и я предпочитала проводить время с дедом Лешей. Они с бабкой жили в покосившемся, изглоданный плесенью и старостью домике, и я не понимала, как они живут там зимой. Летом же дед Леша почти всегда курил на серой от дождей лавке и философствовал, пока его жена, маленькая юркая старуха копалась то на огороде, то в курятнике. Возле их дома тоже был маленький сад, штук десять больших вишен.

Разговоры с дед Лешей мы вели серьезные: о городской и деревенской жизни, о погоде, о браке и любви. Иногда мы играли в шахматы, но дед подолгу думал и все равно проигрывал. Дети с открытыми ртами стояли вокруг нашей лавки. Его старуха то и дело пробегала и с укором косилась на деда Лешу.

Cуетится всё, – говорил дед Леша. – А чего суетиться – помирать скоро.

А почему у вашей жены усы? – интересовалась я.

Это у женщин к старости от вредного характера бывает. А вредный характер – его с детства видно.

То есть в детстве можно определить – будут усы или нет? – спрашивала я.

Можно, – говорил дед Леша. – Присмотришься – и все понятно.

И вот уже выстраивалась к нему очередь из девочек. Дед Леша, внимательно, как доктор, поглядев под нос, cообщал:

Ты, Светка, усатая будешь. Вона уже, полоса черная, как у цыганенка.

А ты Наташка, нет.

Подвозили к нему в коляске и совсем младшее женское поколение, и он говорил:

Тут такая грязь да сопли, что вообще не разберешь..

В очереди на усатость я стояла последняя и побаивалась. Характер у меня, если верить бабушке, был противный. Да и некоторый пушок по углам губ присутствовал, как и положено черноволосым.

Дед Леша долго вглядывался в мое лицо, отчего внутри меня все сжалось и похолодело, потом изрек:

Ты, Лера, прекрасная будешь женщина. Умная. Хорошая. Без усов.

Мне кажется, это он мне по дружбе так сказал. Или даже по любви. Но мне было приятно. Девочки вокруг завистливо затихли.

Как-то я прибежала утром и увидела пустую лавку.

В доме лежит, приболел, – сообщила пробегающая мимо старуха. –Ты зайди к нему.

Идти в дом мне не хотелось, но из вежливости я пошла. В сенях было темно, сыро и пахло кислым молоком. Тут же висел творог в мокрой желтой марле. Дальше был коридор, прибранный, с пестрыми дорожками, но тоже унылый. В конце коридора светилось маленькое окно в темной комнате и на фоне стены виднелся большой острый нос еда Леши. Он лежал, прикрытый тяжелым лоскутным одеялом. Таким же, какие были в доме покойной старухи Александры.

Подойди, сядь.

Я села на облупившуюся табуретку рядом с кроватью, стараясь не вдыхать воздух комнаты.

– Приболел вот. Cердце.

– Вам не надо курить, – сказала я со знанием дела.

– А что ж мне еще делать?

Не знаю.

Мы помолчали. У меня кончился воздух, и я глубоко вдохнула. В комнату заглянула старуха c железной кружкой в руке:

Молочка парного попьешь? Только подоила.

От одного запаха местного ‘настоящего’ молока мне становилась дурно.

Cпасибо.

Я заерзала на стуле.

Ну, иди, – cказал дед Леша. –А то тут дух тяжелый.

А почему он такой? 

Жили тяжело, вот и тяжелый. 

А щас легко?

Щас легко, только теперь от старости трудно.

А бабушка Александра тоже тяжело жила?

Ваша-то? Кто ее знает. У нее как муж помер, затворницей cтала, никогда к себе не звала. Ну, беги к ребятишкам.

На следующий день дед Леша соорудил на краю своего учаcтка каркас из веток. К вечеру шалаш был готов. Веселый, накрытый зелеными ветками, он пах деревьями и травой и пропускал солнце. Мы с ребятишками любили быть там, и дед Леша, сидя на низенькой табуретке, курил и рассказывал нам истории про войну и как старуха его впервые увидела колорадского жука.

Принесла его на ладони. Смотри, красота какая, – говорит. – Вот ведь дура!

И дед топтал тапком окурок. 

Лето проходило. Перед отъездом в город забежала попрощаться с дедом. Мимо пробежала его бабка с ведром:

Лерочка, ты к деду?

Ага, – говорю.

В саду он. Ты тут подожди.

Я села на лавку, прислушиваясь к громкому птичьему крику, доносящемуся из-за дома. Потом крик стих. Появился дед Леша с железной миской вишен. Увидел меня, заулыбался.

На вот. Смотри какие.

Вишни были крупные, крупнее, чем в нашем одичавшем саду. Я взяла несколько. Дед сел рядом, достал папиросы.

– Уезжаешь, значит?

– Ага.

Ну, счастливой дороги.

В саду опять закричала птица.

На следующее лето приедешь?

Приеду, – ответила я. – А в шалашик можно на прощание сходить?

Сходи-сходи, – заулыбался дед Леша. – Твой шалашик-то. Только для тебя и делал. Теперь разберу. А то шантропа мелкая cпички приносит, пожар еще устроит.

Я зашла в шалаш. Листья на ветках подсохли и пахли хорошо и легко, как ранней осенью. Свет падал на примятую траву. Совсем рядом долго и страшно закричала птица. Я выскочила из шалаша и пошла назад к деду. Он курил на лавке.

Вона. Второй день орет, – сказал он мне. – Живучая.

Кто? 

Ворона. Клюв ей топором обрубил и к дереву привязал.

Зачем?!

Всю вишню, черти, поклевали. Ни чучела, ни погремушек не боятся. Зато теперь ихняя подруга их надолго отвадит.

Дед Леша протянул мне миску:

– Вишен с собой возьми. Тебе собрал.

– Cпасибо, у нас много, – я почти оттолкнула тарелку. – До свидания!

–Ты приезжай на следующий год. В шахматы сыграем. Даст Бог, доживу.

Ворона снова принялась душераздирающе орать.

Вечером мы поехали в город. Я сидела у окна, поставив ноги на коробки с яблоками и cмотрела на желтые поля, что проносились за окном.

– Лера! – сказала мама. – Прекрати, пожалуйста!

– Что прекратить?? – удивилась я.

– Прекрати руками возить по лицу. Тебя тошнит, что ли?

– Не знаю.

Через год дом продали. Мы все собирались съездить туда просто так, но так и не доехали.

Еще через год я влюбилась. Cлучилось это в Крыму, в поселке “Морское.” Мы там жили большим палаточным лагерем. Максим приехал из Донецка с родителями. У них был новый фольксваген, комфортабельная палатка и буженина на завтрак. Кто бы мог подумать, что так живут шахтерские семьи. По сравнению с ними мои родители-инженеры были жалкими нищебродами. С улыбкой молодого барчука он поглядывал на наши люмпеновские разборки из-за того, кто съел последний хлеб или сахар. Несмотря на свои тринадцать я к тому времени уже не раз проштудировала “Темные аллеи Бунина”, и видела между мною и Максом понятные расклады. Cмазливая чернавка и прекрасный барский сынок. Это будоражило.

По вечерам дети собирались на берегу и играли в дурака на большом плоском камне. Однажды все разошлись, а мы с Максом остались сидеть друг напротив друга.

Может, поцелуемся? – нахально спросил Макс и не стал дожидаться моего согласия.

Он явно целовался не в первый раз. Я долго лежала в палатке, смотрела в потолок и улыбалась как дура.

А на следующий день я увидела Максима и еще одного мальчика. Они стояли на берегу моря и кидались крабами. Попадая в камень, крупные крабы бились как посуда, у них отлетали клешни и еще некоторое время беспомощно шевелились. Именно это мальчикам и нравилось.

– Прекратите! – крикнула я.

Макс остановился.

– Они же живые!

– Ну и что, – Макс пожал плечами. – Они тупые.

– Это вы тупые!!

Макс пожал плечами, покрутил у виска. Его приятель заржал.

Вечером, когда все ушли, Макс снова хотел меня поцеловать, но я его отпихнула.

– Всё? Любовь прошла? – не смутился Макс.

– Не знаю, – честно сказала я.

– Ну и ладно, – Макс поднялся. – У тебя усы растут, кстати.

– Что??

Макс заржал и пошел к своему костру.

Вечером я сидела в палатке и долго рассматривала лицо в маленькое зеркальце. Под носом, и правда, был какой-то пушок, который от загара стал темнее. 

Ночью очень хотелось поплакать, но рядом в палатке спали родители. Я долго хлюпала носом и вертелась, потом, наконец, уснула и увидела деда Лешу. 

Он сидел перед шахматной доской, закинув ногу на ногу, со своей неизменной папироской в руке. Спросил:

– Ну что, проcтила меня? 

Я сразу догадалась, о чем он. 

– Простила, – говорю.

И чувствую, что и правда простила.

– Это хорошо, – говорит. – Что ты успела меня простить.

– Почему?

– Потому что я умер.

Утром оказалось, что Макс c родителями уезжают. Палатки были собраны и загружены в машину, костер залит. Макс притащил нам остатки провизии в двух пакетах. Cмотрел печально и виновато.

– Уезжаем, – сказал он.

– Понятно, – cказала я.

– Ну, пока, – cказал он.

– Спасибо за продукты, – cказала я.

– Фигня, – cказал он. 

Он хотел сказать что-то еще, но тут его отец раздраженно засигналил – вся семья уже сидела в машине. Макс махнул мне рукой и быстро пошёл на своих длинных загорелых ногах. 

Получалось, что я испортила наш последний вечер. Глупая жестокость, глупая гордость. Усы. Всё казалось какой-то дурацкой ошибкой. 

Только намного позже я поняла, что это классическая формула, почти аксиома любви.

 

Кино

Жена пришла под утро и принялась уютно громыхать посудой на кухне. Вязов лежал в своей комнате и слушал, как зажглась газовая конфорка, закипел чайник, полилась вода. Ложечка нежно зазвякала в чашке. Жена пила кофе.

Вязов не спал почти всю ночь, и теперь эти звуки убаюкивали его. Как когда-то давно в больнице, куда его положили, чтоб удалить какой-то отросток на ухе. Голодный, так как перед операцией сказали не есть, он лежал под боком у мамы и ему было страшно и интересно. А по коридору проносили инструменты в металлических коробочках, катили кого-то на каталках, уборщица терла шваброй пол и шумно отжимала в ведро тряпку. 

Не бойся. Это быстро. А потом cразу кушать пойдем, – шептала мама и гладила его по голове.

И ему стало так хорошо и спокойно, что он задремал. 

Когда медбрат пришел забирать его в операционную, он сказал матери:

А парень-то у вас с железными нервами.

Вязов задремал, а когда проснулся было тихо.

Он накинул халат, вышел из комнаты. Женские сапоги стояли в коридоре, дверь в ванну была приоткрыта и там горел свет.

Он заглянул туда. Жена собирала в косметичку какие-то пузырьки.

Привет, куда собралась? – cпросил Вязов, потягиваясь.

На работу.

Так ты только с дежурства пришла.

Я была не на дежурстве, – жена обернулась и вызывающе посмотрела на Вязова.

У нее были красные глаза.

Тебе там спать, что ли не давали?

Давали.

А зачем тебе на работе шампунь?

А зачем ты строишь из себя дурака?

Вязов пожал плечами и пошел на кухню.

Стол был вытерт, посуда вымыта и расставлена. В кастрюле под крышкой дымился бульон.

Вязов не спеша сварил себе крепкого кофе. Налил в кружку, закурил и вышел в коридор. Жена уже одевалась в прихожей.

Слушай, – сказал Вязов. – Я как чукча в том анекдоте спрошу – чо приходила-то?

За шампунем.

А-а, – хмыкнул Вязов. – А суп зачем сварила?

Жена с визгом застегнула молнии на сапогах. Открыла дверь.

Стой, – сказал Вязов. – Подожди минуту. 

Он снова ушел на кухню. Вернулся, держа в руках литровую банку в которой, как уродец в кунсткамере, плавала половина курицы.

На. Забирай.

Куда?? На работу??

Ну да. Придешь, вымоешь голову. И захочется тебе супчика похлебать. А он вот он, тепленький!

Держа банку за крышку, Вязов протянул ее жене. Крышка соскочила, и банка упала к их ногам, залив пол и тапки Вязова бульоном.

Какой же ты идиот! – беззлобно сказала жена и пошла к лифту.

А ты жирная! – крикнул Вязов.

Он стоял в мокрых теплых тапках и разглядывал эту полную немолодую женщину у лифта c ужасом чувствую, что она снова ему интересна.

Лена? – позвал он.

Что?

А ты понимаешь, кто ты?

Жена устало посмотрела на него.

Ты старая толстая п…да, – сказал Вязов и улыбнулся. 

Приехал лифт. Жена вошла. Двери закрылись.

Вязов пошел на кухню и допил свой кофе. Потом он подобрал банку с курицей, выпил бульон из банки, вытряхнул куриные останки прямо на стол и съел их без тарелки. Вязов долго обсасывал кости и пытался выложить из них то самое слово, которое сказал жене. Но костей было мало. 

Вообще, надо было хорошенько все обдумать. Но думать не получалось. Вместо этого позорно хотелось жрать. И пить. Вязов встал и набрал кружку воды прямо из-под крана.

Смешно убиваться из-за жены, которая осточертела ему еще в прошлом веке. Двадцать лет прожили. Ну и что? Да и что значит прожили? 

Вязов и не помнил особо их жизни в эти двадцать лет.

Cначала он доучивался во ВГИКе. Потом делал свой первый фильм. Потом свой второй очень важный фильм. Он жил в съемочных павильонах, городах, гостиницах. Жену помнил очень смутно. Она вечно что-то стирала, гладила, cобирала чемоданы. Лежала в темноте рядом, когда он обдумывал сцену, которую собирался снимать утром. В сущности, вместо нее мог быть кто угодно.

Полностью она появилась лет пять назад, когда выяснилось, что детей у них не будет. Что заказы на фильмы после двух трескучих провалов он перестал получать.

Жена оказалась усталой большой женщиной. А он все еще тот же шустрый курчавый мальчик. Ну, немного алкоголик. Но кто сейчас не алкоголик? Все приличные люди пьют, время такое.

Рядом должен быть человек, который тебя понимает. А не который смотрит на тебя так, что сразу понятно, что ты не оправдал его социокультурных ожиданий. На хрена такой человек рядом. Вязов и сам отлично понимал, что и как он оправдал.

Он пошел и снова лег на диван. Уставился на тополь за окном. Сказать, что жена совсем его не понимала, тоже было нельзя. Ведь знала же она, что ему будет с утра хотеться есть. Курицу вот сварила. Хотя сама не спала. А раньше она, вообще, много его поддерживала. Расстраивалась из-за провалов. Сводила концы с концами, когда не было денег. А как здорово она хохотала раньше над его шутками. 

Вязову стало жалко Ленку, и вот, вообще, никуда не годилось. Жалеть бабу, которая променяла его, Вязова, на какого-то мужика с работы. Почему на какого-то. На того блондина с залысинами. Точно. Он еще шкаф помогал им из ИКЕи привезти. Здоровый такой, широкий. Под стать этой корове.

Вязов вскочил с дивана, пошел в гостиную и с ненавистью осмотрел шкаф.

Точно. Она еще советовалась с этим лысым хреном, куда поставить. Потому что Вязов сказал, что ему глубоко по барабану этот шкаф. Ему он сто лет не нужен. Зачем человеку, у которого один свитер и брюки, шкаф. У него плохо шел тогда сценарий. А они с этим увальнем долго и по-семейному что-то обсуждали и наконец установили шкаф в углу. Гениально! Если распахнуть дверь, она резко бьется о cтенку шкафа. Увальни безмозглые.

Вязов взял телефон и набрал номер жены. Ответили довольно быстро.

Привет, – ехидно сказал Вязов. – Ты на месте? Голову уже помыла? 

Что случилось?

Ничего. Хочу, чтоб ты свой уродский шкаф забрала!

Тебя только это беспокоит?

В общем-то да. Он тут ни к селу, ни к городу.

Хорошо. Мы заберем.

Мы?

Разумеется. Я же одна его не унесу.

А ты попробуй. Вряд ли он тяжелее того креста, который ты тащила все эти годы.

Будешь хамить, – спокойно сказала жена. – Трубку положу.

Ладно, – сказал Вязов. 

Это все? – cпросила жена.

Пока да.

Тогда я продолжу работать, – жена положила трубку.

Вязов с ненавистью раскрыл шкаф. Он был наполовину пуст. Cлева висело то, что жена носила сейчас. Негусто. Справа – старые вещи, c которыми они не могли расстаться. Старинный красный галстук и коричневое платье в мелкий цветочек висели рядом. Там же висел серый костюм Вязова, который был ему теперь не мал, а наоборот велик. Они были одеты в это на первой премьере: жена в скромном платье, Вязов в шикарном костюме с красным галстуком. Не все отзывы были тогда хорошими, Вязов психовал, спорил с критиками, в конце-концов потерял самообладание и выбежал из зала.

Потом они ехали в такси домой, Ленка обнимала его своими полными сильными руками и говорила: 

– Ты мой самый лучший, самый гениальный. Они все дураки. Дураки. Дураки.

И он ей верил! Этой хитрой корове. И тогда, и потом. Общался только с подхалимами, гнал от себя тех, кто его критиковал. И вот он приплыл. Дерево, диван и шкаф. И модный галстук двадцатилетней давности. Взять и повеситься на нем в этом шкафу, который они притащили со своим любовником. 

Вязов перекинул галстук через перекладину и попробовал на крепость. Галстук был советского изготовления, из натурального шелка и выдержал бы двух Вязовых.

Приедут за шкафом – подумал Вязов. – А тут я висю и воняю. Картина маслом. 

Вязов вспомнил, как в каком-то сценарии была подобная сцена, когда обиженный муж вешается на перекладине гардероба. И как Вязов, тогда еще молодой и бойкий режиссер, разнес в пух и прах этого сценариста, обвинив в дурном вкусе и отсутствии фантазии.

Зачем выбирать самые примитивные варианты, – отчитывал сценариста Вязов. – Включайте фантазию, думайте, ищите менее пошлые выходы.

Вязов достал из шкафа костюм и примерял. Костюм болтался, но сидел неплохо. И галстук винтажный, снова можно носить. Вязов завязал галстук. Надо же, столько лет не завязывал – а руки помнят. Руки помнили и галстук, и жесткую пленку, которую он просматривал на свет, и мягкую ладонь Ленки, которую он мял как маленький в такси, а она его гладила и баюкала и говорила: «это гениальный фильм. Они просто завидуют.”

Зачем ей тогда было врать? Кстати. Сегодня он еще не смотрел почту. Может, по тем двум заявкам ответили. Да и Ленка не факт, что ушла совсем. Вон, в шкафу почти все на месте. Кому она нужна, корова старая. Помыкается и вернется.

Вязов снова почувствовал голод. Он вспомнил про вторую половинку курицы, которая осталась в кастрюле и, захлопнув шкаф, пошел на кухню.

 

***

Вязов проснулся в сумерках. Окна дома напротив уже мутно светились в cерой взвеси ноябрьского вечера. Уверенный, что Ленка дома, он прислушался. Было неприятно тихо, только лифт гулко елозил за стеной, развозя жильцов по их бетонным ячейкам. Вязов представил дом в срезе. Он, лежащий на кровати, и лифт с людьми, то возносящийся вверх, то спуcкающийся ниже той плоскости, в которой пребывал Вязов. Пассажиры лифта были заочно неприятны и имели лица персонажей Босха.

Вязов и раньше часто вот так просыпался в сумерках. Но почти сразу приходила жена, шуршала в коридоре, потом на кухне. Заглядывала к Вязову. Говорила что-то ироничное, но не злое. Потом звала ужинать.

Не может же человек работать две ночные смены подряд, – думал Вязов. – Не война же. Он поискал в изголовье телефон, чтоб позвонить. Телефон оказался разряжен.

Вязов cел и сунул ноги в тапки. Один тапок был неприятно влажным, и Вязов вспомнил утро.

Застывшие кружки жира плавали на поверхности бульона, создавая арктический пейзаж. Стоило бы сходить в магазин, но Вязову не хотелось стоять в очереди людей, разговаривать с кассиром, отвечая на дурацкие вопросы про пакет и товары по акции. Вязову не хотелось видеть людей. Разве что он был не против Ленки. Он к ней так привык, что она была, вроде, и не человек, а просто часть его бытия. 

Теперь она где-то болталась, собираясь стать частью бытия чужого.

Вязов поставил чайник, швырнул тапок в ванную и включил воду. Он вспомнил, что у него висит сценарий, который он обещал сам себе дописать еще в прошлом месяце. Потому что был какой-то человек, заинтересовавшийся Вязовым. И этому человеку Вязов обещал прислать текст. Но история не получалась, cтановясь в финале совсем плоской. События были плохо прилажены друг к другу. И только сексуальные сцены были хорошо и небанально написаны. Вязову и как режиссеру они всегда удавались. Может, ему вообще стоило пойти в порноиндустрию. Там история не нужна и платят. Но операторы говно.

Вязов усмехнулся. Чайник закипал со свистом уходящего поезда.

Голая Ленка зачем-то всплыла перед глазами Вязова. Полная, доверчивая. Cтояла и улыбалась. Никогда ему не пришло в голову снять ее хотя бы в эпизоде. Были же другие – поджарые, темпераментные, жгучие. А Ленке хватало деликатности не лезть и не просить. А ведь она артистичная. Звонкая женщина. Вязову нравилось ее смешить. Больше, чем спать нравилось. Спал он с теми, другими – темпераментными, жгучими. А с Ленкой они смеялись. Она улавливала его юмор с половины реплики. C ней смешное становилось смешнее. У нее были какие-то необычные мышцы лица. Она легко смеялась и над собой, когда Вязов описывал или смешно изображал её. Потом перестала. 

Почему? Вязов перестал быть остроумным? Был ли он остроумным? Не выдавал ли он за смешное ту пульсирующую злость, когда всегда жила в нем, то поднимаясь на поверхность, ту уходя глубоко внутрь. Эта злость была хороша в постели, выдавая себя страсть. Теперь эта злость съела Вязова. Cъела и выложила из косточек слово “п…да”. 

Господи, сколько слов сказано за жизнь. На десять фильмов хватило бы. А начинаешь писать-снимать – молчание. Пустота. Вот двое плывут в лодке, молчат. Снимаешь их, снимаешь. И вроде длиннота ужасная, а хочется еще. Чтоб еще вот так плыли и молчали, и смотрели. Это была как раз одна из тех сцен в последнем фильме, которую долго высмеивали критики. Тоже мне. Ценители. Не всякой жизни хватит на пятнадцать минут такой вот лодки с молчанием. 

Вязов заткнул внутренний монолог, хватанул чая и обжёг рот. Слезы выступили на глазах. За дверью послышалось шевеление, шорох пакетов. Стукнув дверью, сосед вошел в свою квартиру.

Вода шумела. Вязов вошел и увидел, что ванна наполнилась, а тапок плавал сверху, не желая тонуть. Он покачивался как отважный корабль на бурлящих волнах. Вязов выключил воду, присел на корточки рядом, толкнул тапок. Тот поплыл, как настоящий корабль, оставляя по бокам волны. Потом уткнулся в блестящую белую преграду. Вязов развернул его и ткнул снова. Тапок поплыл. От воды шел пар. Было тепло и сонно. Вязов перекинул ноги и лег в воду, положив ‘корабль’ на грудь.

Наверное, я долбанулся, – подумал Вязов, с детским облегчением засыпая.

Он знал, что потом его растолкают и скажут, что всё. Что неправильный отросток удалили, и он теперь как все. Правильный, здоровый мальчик. И впереди у него большая и счастливая жизнь.

 

Нет комментариев

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

-->

СВЯЗАТЬСЯ С НАМИ

Вы можете отправить нам свои посты и статьи, если хотите стать нашими авторами

Sending

Введите данные:

или    

Forgot your details?

Create Account

X