Игра с Бонапартом

Часть 1 Часть 2

Случилось, кроме того, что самый знаменитый из

этих вождей, Наполеон Бонапарт, был одновременно

великим полководцем и великим военным оратором,

олицетворяя собою, по-видимому, старинный идеал

французской расы.

          Олар. «Политическая история    

          французской революции».

 

ПРОЛОГ

А я вот пробую-пробую, и никак мне не вчитаться во «Вступление к Былевым песням» Петра Васильевича Киреевского. Вчитайся хоть ты: «В песнях об Иоанне Грозном народ сохранил воспоминание только о светлой стороне его характера. Он поет о славном завоевании Казани и Астрахани; о православном царе, которому преклонилися все орды татарские; об его любви к Русскому народу и его радости, когда Русской удалец, на его свадебном пиру, поборол его гордого шурина, Черкасского князя; но не помнит ни об его опричниках, ни об других его темных делах. Такая память народа, во всяком случае, заслуживает полное внимание историков».

Все верно, заслуживает, и еще как, да где его напастись про всех, внимания, когда столько всего кругом тоже заслуживает «полное внимание историков». Ты вот, наверно, думаешь, что я сижу спокойненько да пописываю, как думный дьяк, в приказах поседелый, — как же: даже между «меж» и «ду» и то пролег соседский Витька, отшагавший по нашему общему коридору не то что совсем уж печатая шаг, но и не без некоторого строевого подтекста.

 

РАЗГОВОР С ПОТОМСТВОМ

А совсем уже под рукой у меня, вернее, под ногой, без устали трудится мой пацанчик (и твой племянник, между прочим), организатор и участник битвы наскоро слепленных пластилиновых коротышек, словно бы одетых в малицы, простерших руки к какому-то небесному знамению. Наш ангелочек один за всех — как бог — и бьет, и мрет — и, судя по стонам, небезболезненно, — притом чешет не хуже спортивного комментатора, лихорадочно наборматывает и за тех, и за этих: «Суддэрь, вы ммэй врэг, мы будем дррэться насчет шпэг! Где вэш кхольт?» (это в хулиганско-гвардейской манере) — и жалобное блеяние в ответ: «Ради вашей матери, умоляю!» И где только набрался! У нас ведь и телевизора нет. Он иногда даже мычит себе под нос типично кинематографическое музыкальное сопровождение — «погоню», «напряжение» и прочее.

Вот так и живем.

И вечный бой, покой нам только снится… Четверо в малицах сцепились так, что один лишился руки, влипшей в тело врага, а двое вообще побратались до сиамского состояния. А плоть моя захлебывается из-под стола уже за десятерых: нелапайпулемет — зачеммнетвойпулеметонутебякосой — самтыкосой — делоневпулеметеавпулеметчикеприцелвосемьдв-дв-дв-дв, —это с такой шипучей энергией, что в моей голой щиколотке возникает некое пульверизаторное ощущение.

Он катается по полу, гибнет в корчах с рвотным рычанием и возрождается вновь, получая, подобно Человечеству, те самые удары, которые наносит. Но репортаж ведется бесперебойно: тут такой выскакивает — бах в живот — тот сразу согнулся — ууу — хенде хох! — хайль, хайль! — дыкк, дыкк прикладом — ай-ай-ай, айбайтен! (звучит, как «не буду больше!») — вот тебе «айбайтен»!

Дивная мужественная поза после удара потребовала дубля перед стеклом книжного шкафа. Полюбовался. И вдруг вопрос:

— Папа, а рэ по-немецки хэ?

— Не понимаю.

— Ну! По-русски р-ука, а по-немецки х-энде. Значит, рэ — это хэ по-немецки.

— Нет… — и хочу объяснить подробнее, но с него уже хватит, он вновь устремляется в сечу.

И в звуках боя я различаю множество новинок — по сравнению с нашими боями. Во-первых, обогатилась гамма звукоподражаний — это бесспорная заслуга кино. У нас слышалось только «бах! бах!» — как в обществе любителей органной музыки, — и только самые отчаянные модернисты, даже снобы, начинали использовать «кхх! кхх!» — и то лишь для пистолета, во внешнем виде его часто довольствуясь собственным указательным пальцем (ухо, кажется, вообще требовательнее глаза: приличия — и известного сорта критика — запрещают лишь называть вслух то, что преспокойно торчит у каждого перед носом).

А у нашей смены появились еще и кошачьи «иауу» и «иуауу», переходящие в клубящиеся «чшхфф», потом «кщж-кщж», «чух-чух-чух» (это, кажется, за «катюшу») и, вероятно, для рикошета «дзнн» и «дззиу». И еще целая прорва. В любое время дня и ночи можно подойти к нему и сказать «быдыдых» — и он немедленно разразится целой серией подобных звуков. Потом еще и не уймешь.

И второе: мы падали, красиво раскинув руки, возводя к небу скорбный и величественный взор, наши стоны были печальными и мелодичными, а нынешние корчатся, хрипят, застывают в ужасных позах, с жуткими рожами, разинув рот и высунув язык. Это одно из бесспорнейших проявлений воздействия искусства на жизнь. Особо эффектные издыхания твой племянник даже повторяет в замедленной съемке.

Зато враги у нас подыхали — со смеху подохнешь, одними ногами чего только выдрыгивали!

А ну-ка, проинтервьюируем представителя молодого поколения, — ничего, оторвется на минуту: ведь дети — единственное наше владение, полученное, так сказать, по наследству, без всякой заслуги; пусть ты кретин или подонок — все равно человечья душа отдана тебе в неограниченную власть.

Мне-то, по правде говоря, хочется слегка подразнить его — полюбоваться, сколько в нем жизни. Женщины с этой целью тискают и тормошат.

Итак:

— Позвольте задать вам несколько вопросов. Да оставь ты своих… Что за молодежь! Отвечай. Оставь же, я тебе сказал. Вот ты все время играешь в войну — тебе что, война нравится?

— Нет, почему.

— А зачем же ты в нее играешь?

— Для интереса.

— Ну а настоящая еще интереснее.

— Там же меня могут убить!

— Неглупо. Это не все понимают. Ты указал на самый существенный ее изъян. Ну а солдатиков своих тебе не жалко? И матерей их? Да даже и отцов, хоть их и не принято жалеть?

— Они же не настоящие.

— Но ты-то представляешь, что они настоящие. Только потому тебе и интересно — кусочки пластилина как таковые никого не способны заинтересовать. А чтобы еще лучше представить, что все это по правде, ты и сам прыгаешь, бахаешь и так далее. Этим ты помогаешь своему воображению. А если бы оно могло справиться и без этого, ты и прыгать не стал бы. Так что брось — ты их представляешь настоящими.

— Нну… дда…

— Значит, тебе приятно представлять смерть, мучения, слезы?

— Нет, почему!

— Но ведь всякий человек любит представлять приятное — что он красивый, сильный, — в общем, кто чего хочет, тот то и представляет. Ведь так? Да?

— Так. Да.

— А ты представляешь убийства. Значит, они тебе нравятся.

— И нет!

— Но ведь мы же договорились. Каждый. Стремится. Представлять. Приятное. Так?

— Да. — И поправился: — Так.

— Ты представляешь убийства. Значит, они тебе нравятся.

— И нет!

— Но ведь каждый — стремится… — и т. д. С таким собеседником Сократом не станешь. Но раз этак на пятнадцатый все-таки выкарабкались:

— Да я же про это не представляю — про трупа! Про всякие там слезы! Убили его — и закрыли про него. А я представляю про других — как удар-рил, как отскоч-чилл!

— Но ему же больно, страшно. Кого ударили. А матери его каково?

— Но я же про это не представляю, про матерей! В кино тоже про это не показывают! А показывают — дззиуу, кчж-кчж, дын-дын-дын-дын-дын, иууу-бххх…

— Стоп, стоп! А то тебя уже не уймешь. Итак, в игре ты представляешь парадную сторону войны.

— Как это?

— И не клевещи на гуманное искусство кино.

— Ну, я пойду.

— А в цель войны ты играешь?

— Как это?

— Так это. Сражаешься и представляешь, за какое дело ты сражаешься.

— Я пойду?

— Значит, убиваешь и даже не интересуешься, за что?

— Ну, я пошел.

— Но почему бы тебе не поиграть в счастливую жизнь: все трудятся на производстве, выращивают различные злаки. Все веселые, довольные. А?

С неожиданным жалобным смущением (а ты, мол, не будешь смеяться?):

— Я пробовал так играть — ну там, когда все счастливы, трудятся там… неинтересно.

— Тебе не нравится счастливая жизнь?

— Жизнь нравится. А играть неинтересно.

— То есть твоя нервная система нуждается в более острых впечатлениях, но не ценой серьезных опасностей?

— Я пошел!!!

Еле удерживаю, этот новенький организм недостаток силы возмещает страстью. И в меня кое-что переливается — вот она, мать Земля для нас, слабосильных Антеев.

Но было неосторожно задерживать этот водопад — а расплачиваются несчастные коротышки. Битва без победителей, и разноцветный, всех цветов кожи, комок в итоге. Термоядерная эра.

Достойный финал диалога «Мудрец и Человечество»— Человечество, как обычно, всего находчивее выступило с репликой «как это?» и «ну, я пошел».

— Утихомирился бы ты, братец. Ничего из-за тебя не соображаю.

Сражение переходит на шепот, но звуки боя очень быстро нарастают, будто приближаешься к театру военных действий, и через минуту в комнате снова бушует огненный смерч. Гашу щелбаном, и так до трех раз. Хватит.

— Сядь-ка лучше почитай.

— Я больше не буду шуметь.

— Не в этом дело. Надо же тебе учиться читать.

— Ну честное слово, я больше не буду!

— Говорю же, не в этом дело. Просто я боюсь, что ты вырастешь дураком. А что я буду делать с дураком? А в книгах собран весь ум.

— А в чем собран глуп?

— Тоже в книгах. Но в других. Глупость, впрочем, и не надо собирать, она — это все, что не ум.

Теперь последить только, чтобы не взялся за что-нибудь из того тоненького и цветастенького, что ему дарят гости, которым неловко являться без подарка для ребенка. Кажется, все. Нет, опять:

— Я еще с Ленькой сегодня буду разбираться. Прред-датель! — это детским ангельским голосочком. — Он был за нас с Ромкой, а вчера перешел к Димке.

Да, не ангелочки они, а наши с тобой дети, близкая родня по общему пращуру, — ведь Авель, кажется, был бездетен? Я-то, впрочем, подозреваю, что все это трепотня — насчет роковой каиновой печати на человеческом роде. Когда люди поймут по-настоящему, что удаль их выходит им боком, и попритихнут. Их (нас) может утихомирить лишь стопроцентная неотвратимость.

А пацанчик мой пока что воплощает извечный тип практического деятеля — весь он здесь, мир у него, как у воина Чингисхана, без задних планов, без прошлого и без будущего. Двор наш, Димка, Ромка — в них все его успехи, провалы, цели и надежды. Помнишь, у Анатоля Франса о Наполеоне с его гением «обширным и легковесным»: непревзойденным властителем делало его то, что он весь жил настоящей минутой, не думая ни о чем, кроме непосредственной действительности с ее настоятельными нуждами.

 

ЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ

Мне как раз вспомнился еще один деятель, Валерка Прудников, поднявшийся по шаткой лесенке социального успеха при помощи исключительно, так сказать, духовных средств, — у него не было таких фундаментальных возможностей, как насилие и подкуп, — разумеется, в примитивном понимании этих слов.

Но он был и не из наполеонов-чемпионов, он не мог своими рекордами понаделать из публики болельщиков, чтобы они, в воображении перевоплощаясь в него, чемпиона, вопили от восторга, приветствуя в нем себя. Валерка был неспособен организовать такое массовое переселение душ с трибун стадиона на его поле, в свою чемпионскую оболочку, — нет, его личные качества располагали скорее не к болению, а к соболезнованию. Но он тоже давал волю нашим воображениям — он предоставлял нам возможность вволю лгать. Причем лгать наиболее желанным — героическим образом. Именно эта наша потребность и была основным его ресурсом. Потому ведь в нем столько и сласти, во вранье, что воображением переживается то, что врется языком. Причем врун чувствует себя героем рассказа, если даже рассказывает не о себе.

Свои мемуары о Валерке я начал бы словами: «Помню его ничем не примечательным, простодушным и неизменно веселым мальчуганом, никогда и ни на что не обижавшимся». Каждого, кто на уроке встречался с ним глазами, он смешил жутко потешной пантомимой: бесшумно стрелял в тебя из указательного пальца — кхх! — и тут же тычком большого пальца назад — тиу! — показывал свистнувшую возле уха пулю, стрелял еще — и, вытаращив глаза, хватался за нос — разорвало пистолет. Помереть можно было.

Но замечалось в нем и обострение общественной совести: когда в классе принимались кого-нибудь травить — довольно, впрочем, безобидно, дразнили в основном, — он всегда бывал в первых рядах. Но зачинщиком — никогда, да и какой там зачинщик — пресловутый камешек, вызвавший лавину.

И раз как-то, когда мы, обступив толпой, орали в уши Петьке Шутову: «Петька-петух на завалинке протух!» — бог знает почему именно это, бог знает почему именно ему, в другой раз он свободно мог оказаться одним из орущих. Сейчас, кстати, по-моему, и дразнят поизобретательнее, а у нас, бывало, заладят на разные голоса какую-нибудь дрянь, иногда даже фамилию, чуть только подпорченную, — блеют ее, мяучат… Долбят в одно место, пока все не очумеют, — и действует.

Я в тот раз как-то припоздал и старался доораться через спины в том восторге артельного труда, когда дело идет на лад. И вдруг я встретился с Петькой взглядом, и вдруг увидел у него слезы на глазах — он не мог понять, как это все — на него, все мы, еще час назад сплоченные в едином порыве в какой-то другой общей и дружной работе, когда он был другом нам и братом, как любой из нас. Фу, как нехорошо мне стало, и я, чтобы не выступать открыто против общества, под видом новой игры стал сзади оттаскивать одуревших артельщиков (обрати внимание — игра как маскировка серьезных целей!).

Оттащенные как будто очухивались и в строй уже не возвращались. Но когда я оттащил Валерку — он щупленький был и голубенький, как цыпленок за рубль семьдесят пять, «синяя птица», по выражению нынешних остряков, тут он отлип от толпы почти что с чмоканьем — всосался, как упомянутый уже Антей в матушку Землю, — так в этот раз Валерка вдруг .окрысился и прошипел (ведь все отрицательные персонажи шипят): «Шпион!» — никогда он такого себе не позволял, видно и впрямь толпа была его Землей — Почвой, выражаясь современнее.

Тот Валеркин крысиный оскал мог бы кое-что прояснить, но он уже через пять минут был в три слоя замазан обычным Валеркиным веселым простодушием. Как часто нам до ума не хватает только памяти! Хотя иногда держать ее и нерентабельно — выгоднее любить и ненавидеть без памяти. А изменится рынок — глядь, она и выползла откуда ни возьмись, Феникс Фениксом. Помню же я, оказывается, тот оскал…

Валерка прилично рисовал. Хотя известно, что, рисуя, равно как и читая книги, императором не станешь, все же Валеркин талант позволял ему довольно часто конденсировать вокруг своей парты мужскую половину нашего класса, сдержанно погогатывающую над каким-нибудь потерявшим галифе фашистским генералом, исполненным с излишне натуралистическими подробностями, как всегда не оправданными идейной стороной замысла. Валерка же, приглашающе поигрывая глазками, досмеивал, с проницательным сарказмом мурлыча на мотив какого-то жестокого романса: «Собралися на берег скалистый публицисты, нацисты, фашисты. Собрались каждой твари по паре, чтобы Гитлеру спеть о любви». Видно было, что это очень тонкий ход.

Рисовал Валерка и стиляг, прорастающих из земли на переплетающихся ножках грибов-поганок, — Он, весь ушедший в гигантский «кок», и Она, пошедшая в «конский хвост». Это и впрямь были самые первые, самые нежные побеги стиляг, – их-то он безжалостно и вытаптывал, с убийственной усмешкой полумурлыча-полудекламируя: «Познакомились весной две стиляги под сосной и о модах стали говорить…»

Но что у него получалось действительно божественно — это корабли. Гордые красавцы гордо пенили волны, на гордых мачтах гордо трепетали вымпелы. Орудийные башни, уменьшаясь к вершине, громоздились друг на дружку, словно горка подушек на зажиточной мещанской кровати, а огненные клубы, бившие из стволов, заставляли каждого, кто их видел, твердеть лицом и, сощурив глаза, шептать еле слышно: бхх! бхх! — из самой глубины вулканизируемой души. И однако же я серьезно подозреваю, что именно тогда укрепилось во мне чувство причастности ко всему происходящему, чувство, заставляющее меня и злиться, и радоваться так, как это бывает только с родней: ведь любовь столь сладостное чувство, что нас прямо-таки бесят качества наших близких, мешающие нам спокойно наслаждаться любовью к ним.

Правда, в двадцать лет я был разочарован аж во всей вселенной, но это, я думаю, было оттого, что мне казалось, будто у меня есть в запасе какая-то иная, гораздо более утонченная вселенная, куда я могу удалиться с надменной горечью на скорбном лике, — мне казалось, что тогдашним моим любимым творцам это удавалось (помнишь сатанински коварное наущение байроновского Люцифера: «Терпи и мысли — созидай в себе мир внутренний, чтоб внешнего не видеть»).

В мой байронический период я вроде бы навостривал лыжи в сторону вселенной Духа, — Дух, как ему и положено, был чем-то крайне зыбким, но скелетом его, во всяком случае, были Наука и Искусство. Мои любимые творцы были представителями свободных профессий и больше всего интересовались собственными делами, поэтому в их изображении история человечества представала историей Науки и Искусства. Сейчас я грань между Духом и Плотью провожу иначе: проблемы Духа — это просто общие (всем или многим, сейчас или когда-нибудь) проблемы Плоти (вернее, плотей): вопрос, например, где мне взять масла на ужин, — вопрос плоти, а вопрос, как сделать, чтобы у всех всегда было масло, — вопрос духа — науки, этики и т. п. А прежний Дух шибает на меня тяжелым духом.

Однако хватит. Вернусь лучше к моему герою. Мне в Валеркиных крейсерах, линкорах и эсминцах всего завиднее была техническая осведомленность, — живописные эффекты — это дешевка, это и дурак может, а ты нарисуй-ка и на корме какое-то приспособление, и на носу приспособление, и на башнях приспособления, и на мачтах опять же приспособления. И сразу видно, что это настоящие приспособления, сделанные из деталей.

Я тоже тайком пробовал грешить приспособлениями, сам их конструировал, пытаясь воссоздать дух деталей, но взгляну — и сейчас видно, что это не детали, а ерунда. А запомнить Валеркины — поди запомни, если понятия не имеешь, для чего каждая из этих деталей придумана. Я и по ученикам своим вижу, до чего трудно запомнить теорию, если не знаешь, зачем она нужна (а ведь и наш брат, учитель, увы, не всегда это знает!). Я пробовал искать помощи в книгах — но боже! — что за книги меня окружали! Средоточием их унылости как-то подчеркнуто постно глядела на меня невиданной толщины «Анна Каренина», словно распираемая всей скукой и никчемностью сугубо взрослой литературы. Я был умирающим от жажды в горьком океане. У нас не водилась даже «Книга юных командиров». Это была библиотека «Ничего для мужчин».

— Откуда ты столько приборов знаешь? — не раз восхищался я.

— Да… — скромничал Валерка. — Вот наш Генка знает приборов! — И простодушно визжал по-милицейски: пррр, — он умел визжать, как милицейский свисток.

 

КОРНЕЛЬ ПО СОВМЕСТИТЕЛЬСТВУ

Генка — это был Валеркин старший брат. Потихоньку-полегоньку Валерка успел внушить нам — мне, во всяком случае, — изрядное почтение к самому Генкиному имени, он и произносил его не просто: Генка, а как-то— «Генка», многозначительно, словно это был пароль.

Да это и был пароль. «Генка» — это было кодовое наименование некоего, — нет, пожалуй, все-таки человека, обладающего необозримыми сведениями в военном деле, в марках оружия (мне и сейчас, в глазах моего сына, трудно соперничать с авторитетом соседского Витьки — он с его познаниями во всевозможной отечественной и зарубежной оружейной номенклатуре вполне мог бы устроиться коммивояжером в любую торговую фирму). В древности наше божество, скорее всего, носило другое имя — Марс. Помнишь ледяную беспощадную красоту мраморной головы в Эрмитаже? «Генка» был попроще, но ведь и время сейчас пореалистичнее. Только марсомания носит прежнее имя.

Однако это почти абстрактное понятие — «Генка» — обладало и менее отвлеченными приметами: оно могло любому дать по драке, вломить тыри, врезать, вмазать, оттянуть, отпинать, отмесить, отложить, навешать и прочая, и прочая, и прочая. Эти умения были как бы земными представителями божества. Если стратегические дарования были золотым запасом, то ходячей ассигнацией все-таки были мордобойные подвиги. Только язык мордобитий и был нам внятен до конца, только он и мог создать по-настоящему прочную связь между высшими марсианскими сферами и нашими неискушенными душами. (У пацанов, кажется, зрелище всякой борьбы выливается в желание кого-нибудь вырубить, — сам видел, наверно, как подергиваются конечности, какие мечутся взгляды при выходе из кинотеатра по просмотре приключенческой ленты, — очень серьезная задача для нас, воспитателей, сосредоточить этот легко возбуждаемый энтузиазм исключительно на силах Зла.)

Гёте сказал когда-то, что молодые люди, выросшие при Наполеоне, не успокоятся, пока не появится воплощение того, кем хотел бы быть каждый из них (чтоб было за кого болеть, добавил я). А Валерка не стал ждать милостей от природы, а принялся сам сотворять нам кумира. Воображаемого, конечно, но когда болеешь за какого-нибудь рекордсмена, то чувствуешь себя рекордсменом тоже только в воображении. А скажешь, не приятно?

Тот же Наполеон, которому нужен был герой нового эпоса, говорил, что сделал бы Корнеля владетельным князем (вероятно, затем, чтобы тот написал для него: «Сколь много подданный усердья ни приложит, король ему ничем обязан быть не может»).

Валерка пошел дальше Наполеона и принял функции Корнеля на себя. И создал «Генку». В сказаниях о «Генке» против него постоянно действовал один и тот же наглец, носивший имя Он. Скажем, Он просит у «Генки» закурить — «Генка» дает, Он требует всю пачку — «Генка» дает, Он требует зажигалку — «Генка» дает, Он «Генкиной» же зажигалкой подпаливает «Генке» воротник — «Генка» и это проглатывает, и, наконец, когда нравственное чувство слушающего оскорблено до последнего предела, наступает долгожданное разрешение: «Генка» разворачивается и… Иногда Их бывало несколько, в этом случае общая доза членовредительств увеличивалась согласно числу потребителей.

«Генке» все равно было, сколько Их, — чем больше, тем лучше: он владел приемами джиу-джитсу. Тогда про джиу-джитсу врали абсолютно то же самое, что сейчас (и мои ученики тоже) врут про каратэ, — как раз на днях у нас в баре придорожного ресторана «Олень» один каратист» избил 437 чел., действуя исключительно ребром ладони и пяткой, — избитым, собственно, оказалось почти все мужское взрослое население нашего поселка, один я каким-то чудом уцелел. Я до сих пор не знаю точно, есть оно на свете, джиу-джитсу, или оно просто испарение чьих-то мозгов, воспаленных прозой повседневности.

Впрочем, люди примерно раз в пять лет кидаются на какое-нибудь новое магическое средство, чтобы, не вкладывая годы труда, приобрести силу, здоровье, знания, — то каратэ всплывает какое-нибудь, то сауна — средство обжираться и не толстеть, — то учеба во сне. Раз есть желание получать не работая, значит, будет и вера, что это возможно.

Против Него было дозволено все. Хотя каждый из нас не прочь был прихвастнуть, какой фингал он подвесил Ваське или Петьке, но мало кто стал бы похваляться, как он тем же Ваське или Петьке вышиб глаз или разорвал рот. А Ему — за милую душу.

— Он замахнулся на «Генку» ножом — финарь вот такой! — а у самого вся рожа расквашена, носа вообще нет — две дырочки только видно, кровь вот так пузырится — «Генке» так противно стало, «Генка» перехватил Ему руку, дернул вот так вот книзу — и вырвал Ему руку.

— Вывихнул, наверно? — я все время боюсь, что Валерка соврет что-нибудь совсем уж невероятное и все испортит. Но Валерка неумолим.

— Вырвал. Порвал сухожилия — и повисла на рукаве. Ну, некоторые остались, конечно, но все равно теперь отрежут. Интересно: а нож все равно держит — пальцы закостенели.

Как я мог верить такой, как говорила наша бабушка, дуроте? Старался верить, — а как стараются, ты и сам знаешь: не дают разоблачающим фактам дойти в сознании до отчетливости, отвлекаются чем-нибудь, едва те начнут всплывать поближе. Зачем старался? — ясно зачем: хотел сотворить себе кумира. И не какого-то далекого и всем доступного, из книг и фильмов, а своего собственного, чтобы и я возвысился от близости к нему. А то что-то и у того есть личный кумир, и у этого, — один я сижу бобылем.

Несмотря на натуралистические подробности, на Генке сохранялся какой-то налет кавычек, — Валерка, видно, чувствовал, что всегда лучше повелевать не от себя, а именем чего-то незримого.

Когда я познакомился с Генкой, Валерка немедленно низвел его до хотя и весьма высокопоставленного, но все-таки человека, а освободившуюся вакансию символа занял дальний Валеркин родственник, лейтенант военно-морских сил Георгий Сорокин. Ему Валерка не придал уже почти никаких конкретных черт — показывал только реликвии: стол, тахту, на которых тот сидел, и т. п., да еще в важных случаях с очень искренней озабоченностью или гордостью задавался вопросом: а что бы сейчас сказал про нас Георгий Сорокин? И ей-богу, это было повнушительнее самого длинного перечня сломанных рук и носов.

Я вижу, Валерка под моим пером превращается в какого-то хитроумного демона, по крайней мере в очень тонкую бестию, — но уверяю: он был глуп как гусак (ну, если мягче: умен как гусак). Но некоторые скрытые наши глупости лучше всего чувствуют именно дураки, потому что в них эти глупости выступают гораздо отчетливее.

А с некоторых пор Валерка стал очень заманчиво расписывать ратные потехи, которым они с младшим братом Костей и с «нашими пацанами» предавались под руководством «Генки». Он зазывал в них и меня, успокаивая на тот счет, если я вдруг сомневаюсь, достоин ли я такой чести. Валерка уверял, что хотя у них и очень строгий отбор, но я им вполне подхожу. Не все же, мол, книжки читать — это намек, что иначе я книжный червь, сопляк. Я-то побольше его доказывал свои мужские достоинства, но тут возразить было нечего, потому что пришлось бы всерьез отвечать на брошенное мимоходом — лучшая манера клеветать.

— И Байбака можешь захватить, — всегда добавлял Валерка. Он очень настойчиво разрешал мне захватить Вовку Байбака — моего лучшего друга и первого в наших кругах силача.

Я долго не мог собраться, — играть в войну — это все же отдавало детством, а может быть, я смутно желал сохранить идеал в чистоте, не унижая его обладанием. Но однажды Валерка закончил приглашение в гости так:

— И Байбака можешь захватить. А потом соберем пацанов с нашего края и пойдем в степь за второе болото. Нам еще осталось взять два дзота.

У меня прямо живот скрутило от зависти, — не от дзотов, это вещь банальная, — нет, от слов: с нашего края. Это были поистине манящие слова. О! Как они произносились теми, кто имел свой край!

Наш край — это мог сказать не всякий, кто имел место жительства. Не всякий район был краем; хотя для тебя теперь весь наш городок, наверно, вроде евклидовой точки — то, что не имеет частей, — он их все-таки имел, районы, и притом целых шесть, седьмым игриво именовалось кладбище — люди любят кокетничать со смертью, как с женщиной, словно надеясь заинтересовать ее своей бесшабашностью и развязностью. Но краями во всей высоте этого слова были только три: шахтерский Шанхай, спецпереселенческий Копай (Копай — за то, что начинался с землянок) и смешанный Октябрь (территориально все разделялось сотнями метров).

С месяц назад мой пацан зачастил в соседний двор, но скоро почему-то перестал. Оказалось, в том дворе нет командира, а в нашем есть — Витька, и даже сам он имеет троих в подчинении.

— Так ты, оказывается, любишь командовать?

— И нет! Пусть другой кто-нибудь командует, а я буду подчиняться. А у них говорят: принеси насос, будем обливаться, а он говорит: да пошел ты! Сам принеси. Это ведь уже получается не отряд, а… просто люди!!! Видел бы ты, с каким изумленным презрением выговаривались эти «просто люди»!

Так вот, район — это были аморфные «просто люди», а край — кристаллизированное боевое содружество. Внутри оно, конечно, тоже было неоднородным, но против чужаков — более или менее цельным.

Сам я жил на довольно-таки респектабельной авеню — с халупами, собаками, огородами — на границе Центра и Шанхая, — притом в Шанхае у меня довольно порядочно было дружков, — но и то я чувствовал, что наш край — это мне не по чину. А Валерка жил хоть и недалеко от меня, но в отчетливом Центре, да еще в трестовских домах, чьих несовершеннолетних обитателей называли лягашами. Только в самое последнее время с пяток энергичных ребят довели было Центр до уровня края, но они, не задержавшись на этой стартовой площадке, быстро ушли на повышение — в тюрьму. Да притом и ясно было, что Валерка имеет в виду не Центр в целом, а что-то несравненно более узкое. И однако — Валерка сказал: да будет край! — и стал край. То мы были в равном положении, а тут вдруг в далекий край товарищ улетает, а я остаюсь. Так нет же, лечу за ним!

 

Продолжение следует…

Нет комментариев

Оставить комментарий

-->

СВЯЗАТЬСЯ С НАМИ

Вы можете отправить нам свои посты и статьи, если хотите стать нашими авторами

Sending

Введите данные:

или    

Forgot your details?

Create Account

X